Окончание, начало в 5-ом номере “Экумены”
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Мир всё расширялся перед нами, растительная и животная жизнь больше всего влекла к себе наше внимание, и самыми любимыми нашими местами были те, где людей не было. М всюду б: своя прелесть!
Иван Бунин
II это действительно так. Там, где взрослых не было, мы чувствовали себя полными хозяевами, делали всё что вздумается, что взбредёт в голову, все свои детские фантазии мы превращали в игры, иногда нелепые и смешные, даже какие-то бессмысленно-озорные.
Весна! Это очень хорошо помню. Сижу под разросшимся кустом черёмухи, от неё так чудесно пахнет, крохотные зелёные листочки обсыпали все веточки, но цвета ещё нет, теплый ветерок пошевеливает мелкую листву, солнце пригревает. Хорошо! Я стоял прислоняясь спиной к раздвоенному стволу черёмухи? у моих босых ног торчит молодая травка, и по этой травке кое-где ползают какие-то букашки. Я гляжу на них. Это не муравьи, этих я хорошо знаю» и рыжих маленьких, кусающихся пребольно-жгуче, и больших, коричневых, обитающих в огромных муравьиных кучах из сухих сосновых и еловых иголок, но это муравьи лесные, редко встретишь их где-нибудь поодаль от бора или перелеска. а вот эти букашки, куда же они так упорно ползут? Ползут, взбираются на травинки, падают, опять карабкаются... Оказывается, и здесь, в этой траве идёт своя какая-то странная живучая возня, и здесь - весна, оживление, пробуждение... Я перевожу взгляд на ярко-голубое небо, на белые пухлые облака. Сколь простора во всём, солнечного света, яркости, свежести! Мне удивительно легко, дриятно, кажется, взмахнул бы руками и поплыл в этой голубизне. отсюда» из этого пригорка, мне видна добрая половина нашего Телешова, я находил глазами соломенную крышу дедовой хаты, крыши других хат: Толи Винокурова, шурина Козлова, Толи Жукова (родня Крульновых)... А пригорок этот называется Узросель. Сюда мы часто прибегали рвать полуспелые вишни, тут много”было одичавшего вишенника. Почему я оказался здесь один, зачем сидел, озирая всё вокруг - непонятно, и откуда это название - Узросель? Теперь я понимаю это так: видимо, это был чей-то давнишний хутор-усадьба с небольшим садом (сялиба по-белорусски), а когда образовывались колхозы - хутор опустел, достройки разобрали и увезли, и он зарос бурьяном, одичал, только остались вишни, сливы, редкие яблоньки. Точно такая же участь постигла и дедов хутора Липки. А на другом конце деревни, немного в отдалении» была ещё одна разорённая и заросшая кустарником усадьба - Дубовка, очевидно, какого-то богача в прошлом, потому что там даже был забро-шенный склеп (надо полагать - фамильный), а этот каменно-серый склеп со ступеньками в затхлое подземелье, залитое водой, наводил на нас» ребятишек, непонятный страх. Во всяком случае я всегда в этом месте испытывал невольную жутковатость, так как слышал от взрослых: в таких склепах когда-то стояли гробы умерших. И здесь тоже, как на всех покинутых усадьбах, росли одичавшие яблони, вишенник, смородина. Недалеко от Дубовки тянулся узкой» тёмно-зелёной грядой Валдисов лес, в нём росли могучие и высоченные ели; думаю, что название это пошло от имени бывшего владельца леса Балдиса, то ли латыша, то ли литовца. У опушки этого небольшого леска рос густой малинник, в нём мы лакомились крупной сочной малиной» собирая ягоды в корзины и лукошки.
Да, растительная и животная жизнь больше всего привлекали нас, мы как бы постоянно жили в природе, в ладу с ней, мы всегда искали в лесу, в лугах, на речке, у ручьёв, на пахотных полях что-нибудь съедобное, голе зное: то дикий лук, то ранние побеги хвоща (гигель по-нашенски), то хрупко-сладковатые корешки аира, то кислицу (щавель), то речных песка-риков, не говоря уж о всяких ягодах и грибах.
Люди, их заботы, их тяжёлый крестьянский труд, вообще трудовая полуголодная жизнь деревни после военной разрухи воспри-нималась нашим детским умишком как-то обыденно: так надо, так все живут» проклятые фрицы угнали в Неметчину почти весь скот, ограбили все уцелевшие сёла и деревни (больше же было сожжённых), отцы у всех ребят на войне, где-то там под Берлином, в колхозе одни бабы, старики, девчонки, в конюшне всего-то семеро тощих лошадок, на всю деревню три-четыре коровёнки... Ох, не приведи, Боже, никому такой доли! Надо было жить, и жили как-то, но как - это уж никакими словами не выразишь.
Рядом с дедушкиной хатой, до соседству, стояла хата вдовы Шпаковой Авдотьи, а дальше - большая, угрюмая какая-то хата Нины глухонемой (фамилии её не помню), она жила с родителями, её так и звали - Нинка глухонемая; её насмерть задавило в немецком блиндаже, в нашем заречном бору, куда она направилась с санками за дровами. Блиндаж - готовые дрова, но надо ухитриться как-то достать бревно из засыпанных землёю стен или потолка /наката/. Скорее всего Нина выбила топором стойку, которая поддерживала брёвна наката, и вся эта тяжесть рухнула на неё. Дело было зимой. Я видел эту девчину в гробу (наверняка бабушка взяла меня с собой), голова Нины была повязана белым платком, ноздри заткнуты ваткой со следами засохшей крови, глаза закрыты тёмно-фиолетовыми веками, жёлтое лицо в царапинах.
А за Мининой хатой стоял добротный дом семьи Сопроненки. Хорошо помню хромого деда, одно колено у него не гнулось, он так и ходил, припадая на полусогнутую ногу, это был большой мастер своего дела - кузнец Сопроненко. Около кузницы всегда было интересно, там всяческих забавных железок валялось великое множество» и хотя дед Сопроненко и его помощник (молотобоец) гнали нас от кузницы, но мы всё равно липли к ней, как мухи к мёду.
Один летний день у кузницы мне почему-то особенно запомнился, возможно, потому, что я впервые увидел, как подковывают лошадь. Подвели сивого мерина с разбитыми копытами /дед сказал: не копыта, а лапти, привязали к столбу ремнями от оброти голову коня, и кузнец с помощником стали обрабатывать копыта, готовить к ковке. Помощник крепко ухватывал ногу коня, приподымал и держал наготове, а Сопроненко в замусоленном брезентовом переднике, с широким кривоватым ножом в руке ловко и быстро обрезал растрескавшееся роговое копыто и оно становилось узким, красивым, . как будто даже лёгким. И та все четыре копыта обрезал дед. Затем примерил подковы, подготовил специальные узенькие гвозди (ухнальки) и стал подковывать .с двух-трёх ударов молотком вгоняя ухнали в копыто и загибая, их книзу. Я кривился, морщился, не понимая, как же это коню не больно? Позднее узнал: в том и мастерство кузнеца, чтобы не задеть гвоздем живую ткань лошадиной ноги, чтобы точно знать грань между роговицей и этой тканью. Впрочем, Сопроненко был мастак в своем деле: делал лемеха для плугов и сох, выковывал длинные гвозди для сшивки брёвен и толстых досок, оцинковывал металлическими полосами колёса для телег, ремонтировал жнейки» сенокосилки... И чего только не делал этот умелец;
Врезался в мою память и пень похорон Сопроненко. Светило солнце, было очень свежо» дул холодноватый ветерок, воробьи со щебетом пересыпались в кустах сирени за палисадником возле нома покойного хозяина, а сам он лежал в гробу, стоявшем на табуретках около палисадника. Много толпилось наших деревенских жителей у гроба, пришедших проститься с кузнецом. И семья Сопроненки стояла тут же: отец (сын кузнеца) мать, горбатенький внук Веня, смешливая» шепелявенькая внучка Рая. И еже запомнилось вот что: я все думал, глядя на выпирающее из гроба негнущееся колено, так как же закроют гроб? А закрыли совсем просто: крышка гроба была очень высокой.
Жизнь крестьянских детей всегда была связана с животным миром, будь то коровы, козы» лошади, козы, куры, гуси, кошки, собаки... И так уж получилось, что моё самое раннее детство связано с лошадьми. Здоровых мужиков забрали на фронт, старики не брались ухаживать и сторожить конный двор, и вот наша мама» женщина волевая» сильная, с крутым характером, не боявшаяся никакой работы, стала конюхом. Скоро я привык к лошадям, не стал их бояться и полюбил этих благородных животных, этих послушных трудяг. К этому времени колхозная конюшня пополнилась набольшим табунком из далёкой неведомой Монголии - так объяснила мама. Эти монгольские коняшки были низкорослы, крутобоки, мускулисты и очень упрямы, своенравны, но поразительно выносливы. Им и корма надо было вдвое меньше, чем нашим грузным лошадям.
И вот на такую здоровенною кобылу золотисто-рыжей масти (артиллерийскую» как смеялись братья Вуяковы), они и посадили меня, и сказали, чтобы я крепко держался за холку /гриву/, затем подхлестнули кобылу верёвочными водами - она с места рванулась я тряско понесла меня по улица. Само собой понятно, что я начал съезжать со спины лошади и наконец оторвался от гривы и шмякнулся прямо под брюхо кобылы. И произошло чудо: добрая лошадь мигом остановилась, стояла как вкопанная, а я лежал ошеломлённый под самими копытами и не мог опомниться. Йсли бы Лысуха (так звали кобылу за белую метину на лбу) сделала хоть шаг вперёд - был бы я раздавлен» как лягушка. Но она не переступила даже с ноги на ногу. Я кое-как выкарабкался из-под ног лошади и горько заплакал: то ли с перепугу, то ли от обиды...
А ведь Лысуха и вправду была выбракована из артиллерии, где (как объяснила мама) таскала тяжёлые орудия, потому-то и была она такая послушная, смирная» безотказная в труде, понимала любой окрик, малейшее подхлёстывание вожжами или подёргиванье узды. Наверное, понимала эта фронтовая труженица (от ранения у неё вытек глаз), что на её спине сидит не серьёзный ездок, не красноармеец, а всего лишь несмышлёныш-карапуз. И я полюбил Лысуху всей душой.
Изредка, когда у мамы не было свободного времени, она отправляла меня и сестрёнок попасти немного наш колхозный табунок, а так как лещадей днём разбирали на разные работы, то в табуне оставалось несколько лошадок, да и те с какими-нибудь болячками: у одной спина до крови сбита испорченной седёлкой - нельзя запрягать, у другой - узким хомутком натёрта шея и грудные мослы, у третьей – вывихнута нога, хромает...
Такие малые табунки мы и пасли вблизи деревни, на луговинах с густым, сочным разнотравьем. Мои приятели и дружки нередко тоже напрашивались в пастушки, и тогда сестренок мы отпускали домой, а сами, караулили лошадей, правда, всегда спутанных (стреноженных). Хотя и малы мы были, но всё же наловчились напевать верёвочные путы на передние ноги отставших коней. На сочной траве они быстро поправлялись, набирали силу и - гляди в оба! - могли дать стрекача, если по нашему недогляду распутывались. Случалось и такое.
Один из таких дней в начале лета мне запомнился так зримо, будто это было вчера. День стоял пасмурный, дул окаянный ветер, по небу неслись сивые облака, грозно шумел Балдисов лесок (помнятся мне эти мрачные высоченные ели!), а мы вчетвером - я, Володя, Петя, Толя - пасли табунок недалеко от леска на широкой луговине; ветер пригибал к земле, как будто причёсывал» ярко-зелёную траву, а мы сидели за ольховым кустиком, жгли костерок, натаскав из леска сушняку» и пекли картошку (бульбу). Кто принес несколько мелких картофелин - не знаю. У нас в доме не было бульбочки, мы спасались от полуголод-ного существования только благодаря маминой изворотливости и энергичности; она где-то достала мешок гороха напополам с пае ном и викой (диким горошком), и варила нам полный чугун гороховой размазни. Вкуснятина! Да ещё было немного квашеной капусты в бочке. Ни хлеба, ни бульбы, ни молока, ни сахара... Только от бабушки изредка перепадало нам молочко. И вот пекли мы эти картофелины, собирали тут же кислит, и без конца жует эту смесь из подгорелой бульбочки и щавеля - лишь бы заглушить хоть ненадолго опушение голода. Кони мирно паслись вблизи нас, опасаясь на тучной трава вперемешку с дятлиной (клевером), холодноватый ватею обдавал конские, облинявшие крупы, уже чуточку округлившиеся, и блаженствовали наши лошадки: ни комара, ни мошкары, ни слепней (оводов). А мы рассказывали, кто более-менее горазд на выдумки, всякие страшноватые были и небылицы, при этом враньё и правда так переплетались, так сдабривались грубоватыми словечками, что и сам безбожным врун начинал верить в эти побаски. Мы, конечно же, подра-жали взрослым, сами того не подозревая, что эти придумки-побаски есть уже неосознанное устное творчество. И особенно этими придумками отличался я. Вот парадокс: где-то ещё гремела ужасная война, мы были полуго-лодные, одежонка на нас была латанная-перелатанная» а мы смеялись над всякими выдумками, передразнивали некоторых (деревенских баб, старух» стариков, которых мы считали злыми или жадными, кувыркались на траве, стояли на голове (кто дольше простоит), играли в разные игры» а иногда даже и пели. И были по-своему счастливы.
Но ведь рядом с радостью и счастьем всегда “дежурят” обиды, огорчения, всякие беды и нередко большое, горе. Одна такая беда запомнилась мне навсегда. У мамы разбо-лелись зубы, от жуткой боли, как говорят, хоть на стенку лезь. Мама говорила, что зубная боль - отголосок партизанщины, ведь жили в лесу впроголодь таскались по болотам, спали в мокрой одежде, в постоянной опасности: бомбёжки (дым от костра - мишень для лётчика), отряды карателей, погони, короткие бои... Мама стонала, места нигде не могла найти от боли» щека у неё опухла, ни пить ни есть нельзя, а тут приближается ночь, надо идти в ночное, сторожить лошадей, ведь они могут зайти в колхозное жито (рожь) и потравить полуспелый колос, могут истоптать лён, горох, бульбу. К тому же могут украсть и лошадь, а то и две-три. В те времена много бродило по нашим дорогам и уцелевшим деревням цыган, и эта порода гадалок-попрошаек и воров способна была и на конокрадство. Бывали случаи. И вот мама со слезами и стонами упросила нас всех троих (меня, Иру и Галку) пойти в ночное и приглядеть весь табун хотя бы до полночи, а там, может быть, боль поутихнет, и мама сменит нас. И хотя мы побаивались ночи, но без нытья отправились караулить табун, благо пасся он совсем вблизи деревни, на лугу около нашей, речушки Овсянки. Запомнил я ату ночь. Тишина, стрекочет сверчки, как будто сверлят что-то, заел то-багровая луна висит над крышами деревни, от луга и реки стелется пелена тумана, лошади (треноженные) щиплют траву, пофыркивают, иногда делают скачок-другой, утробно и шумно вздыхают... Мы сидим в траве и почему-то очень тихо разговариваем. Изредка Валя прохаживается туда-сюда рядом с пасущимися лошадьми, держа в руке длинный прут из гибкой лозины. Кнут (пуга по-белорусски) мы в спешке забыли, хотя этот кнут-пуга всегда висел на гвоздике в сенях нашей хаты. И больше я не помню ничего из той тревожной для нас ночи.
Как-то незаметно, но очень благотворно, как по волшебству, появилась в моей жизни бабушка, кроткая, тихая, мудрая бабушка. Она, конечно, всегда была рядом, но почему-то осознанно я ещё не воспринимал безграничную бабушкину доброту, её ласковость, её душевную деликатность. Точно не знаю, но думаю, что бабушка не знала грамоты. 1 вот дедушка был грамотей по тем временам, немного писал своим корявым почерком, с Библией никогда не расставался, в свободное время читал и тут же на некоторых страницах делал кое-какие пометки карандашом; одну такую запись я и сегодня читаю с каким-то душевным трепетом: “1889-го, 20 Августа, куплена за 25 копъ, Лавренти Кононовъ, фольварок Л.” Полностью соблюдаю дедушкину орфографию с буквой ять. А фольварки - панские поместья, которые в те далёкие времена перекочевали к нам, восточным белорусам, из Западной Белоруссии, где властвовала панская Польша.
Но я опять мимовольно отвлёкся. Ах, незабвенная моя бабушка! Вот прибегаю я к ней, в уютную дедову хату, захожу в каморку (кухню) с огромной печью, и бабушка сразу усаживает меня за громоздкий кухонный столик, наливает кружку молока (сохранилась-таки бурёнка-горемыка!), отрезает ломоть от картофельно-ржаной лепёшки, и я с таким смаком уплетаю эту снедь, будто ем манну небесную. После этого бабушка собирается помолоть остатки ячменя с отрубями, неёт в сени и налаживает ручные жернова: два круглых камня с дырой посредине для засылки зерна и деревянная длинная рукоятка. Бабушка достаёт ив берестяного короба горсть ячменной трухи, засыпает в жернова и помалу начинает их вращать с тихим гулом. Я долго смотри, как сыплется серая мучица из-под верхнего» движущегося камня. Мне хочется самому повертеть жернова, и я упрашиваю бч-б^гоку позволить мне помолоть. Становлюсь на табуретку берусь за гладкую рукоятку и еле-еле вращаю каменный круг. Мигом запыхав-шись, опускаю руки. Бабушка ласково посмеи-вается и говорит: “ Спасибо тебе, унучек» во як добра памог бабе!”
Она подкармливала всех внуков и внучек, а было их немало: нас трое, папиной сестры дети /тоже тройня/, дяди Коли (погибшего на фронте) ребятишки, кажется, их было четверо. И для всех у бабушки находилось приветливое слово, последний кусок делила поровну всем, и помалу всех приобщала к простому труду, вот и всё тут было воспитание, и такие добрые всходы оно давало - нынешним воспитателям это не под силу.
Нынешние западно-заокеанские инструкто-ры (типа Сороса и Спока) пичкают наших мам своими методиками и правилами, и в резуль-тате у нас подрастает этакий особый клан деловых сверхэгоистов, настолько закованных в эту броню деловитости и прагматизма, что о доброте человеческой и вообще о человеч-ности не стоит и говорить. Так же как о любви: чем больше сейчас о ней болтают всякие похотливые говоруны, тем меньше её становится. Отсюда и стрессы, и неврозы, и депрессии, и суицидные исходы. Я говорю об этом мимоходом (по теме), но с ужасом вижу: сегодня подрастающее пою ленив растлевается гнусным телевидением и жёлто-похабной прессой. Ведь для теле- газетных дельцов главное - деньги, человека, они измеряют только долларами. Даже упоминать об этом противно!
Вернусь к светлым дням раннего своего детства. Однажды подговорил я своих приятелей - Патю, Володю, Толю, Шурика - много нас собралось “сморчков”, и всей оравой отправились мы собирать землянику (суницы); чуть поодаль за деревней, на обширных полянах там и сям виднелись соборы (собранные в кучу камни), и около этих соборов, на припёке, поспевала крупная земляника. День быи жаркий» трава никла от зноя, сипели кузнечики, жужжали шмели, порхали мотыльки, а мы ползали на коленках и ели, и собирали в кружки и кошёлочки спелые, сладкие-пресладкие ягоды. Я думал об едном: вот и сам вдоволь наемся, и принесу суниц бабушке, ведь сама она не может собирать ягоды, у неё, как она сказала, спину ломит так, что по ночам спать не может.
Но когда я принёс домой полную деревян-ную кружку суниц, то сразу же увидал: бабушка тёмно-жилистой рукой берёт из чашки крупные, красяще ягоды и с удовольствием смакует их. Оказывается, мои шустрые сестрёнки опередили меня... Но и за мои ягоды бабушка похвалила меня, и её похвала была самой лучшей наградой за моё усердие.
Ещё хорошо помню бабушку, занятую ткацким делом. Когда заканчивались летне-осенние работы в поле и на своем огороде, и наступала зима - дед устанавливал в хате кросна (ткацкий станок), и целыми днями бабушка сидела за кроснами, стучала бёрдами, нажимала ногами деревянные педали -лопаточки, ловко прокидывала большой челнок туда-сюда между натянутыми нитями самодельной пряжи и ткала, ткала, ткала... Холста надо было много: на рубахи, портки, полотенца, мешки, онучи... и навсегда мне запомнилась вся эта прядильно-ткацкая “техника”: веретено, шпулька, рогач, бёрда, кудель, рядно, цевка... и уже приближаюсь к бабушкиному возрасту, мир шагнул в XXI век, мир сатанеет, звереет, катастрофически меняется к худшему, идёт неуклонная деградация человека, разрушение личности, а я (поразительно) был очевидцем нетороп-ливого, степенного почти патриархального уклада крестьянской жизни. Именно поэтому я испытываю глядя на всё происходящее сегодня в мире. И опять, с удивительной ясностью в моей памяти прокручиваются давно минувшие дни. Помнится мне, как ходили мы в далёкою и ликую (как я представлял) Волковню собирать чернику (чарницы). Мама давала нам задание, чтобы мы шли втроём и набрали большею корзину ягод. Конечно, идти в такую даль мы побаивались и, по-видимому, сестра Валя (ей уже было лет 10) подбивала и других, девчонок-одногодок идти в эту Тмутаракань, как бы я теперь шутливо назвал этот угрюмый, полуболотистый лес. Собиралась целая гурьба девчонок: Лидочка Демидова, Рая Крушнякова, Люся Козюва, Ника Вазнова, с этими и мы, братики, то есть все мои одногодки. Конечно, верховодила Лидочка, выдумщица всяких россказней, пересмешница и чудачка. С ней везде и всегда было весело. И хотя дорога до этого леса была весьма утомительна» но мы как-то незаметно развлекаемые всякими уморительными выходками Лидочки, добирались до Волковни. И мы глазам своим не верили - столько тут было ягод. На каждой кочке» на всяком бугорке, среди мягкого мха, под угрюмыми елями и редкими соснами, росли низкие кустики с, мелкими листиками, все обсыпанные крупной черникой. И мы всем табунком наваливались на ягоду, девчонки привязывали свои корзины платками и тряпицами к пояснице так, чтобы корзина висела у живота: руки свободны, и тут уж каждый старается не оплошать, двумя руками обирают ягоду, какую в рот, какую в корзину. У меня, как обычно, в одной руке деревянная кварта (кружка), которая наполняется совсем медленно - ягоду за ягодой я отправляю в рот.
Далеко за полдень еле-еле тащимся мы домой, корзины у всех доверху полны черникой, губы, рты, руки у нас тоже лилово-черны. Солнце жжёт немилосердно» пот щиплет глаза, слепни липнут к рукам и босым ногам, жалят преболь-но, мы то и дело отдыхаем на пеньках и кочках. Валя даёт нам по кусочку хлебца-черняшки. Это, видимо, заботливая бабушка сунула в Валину корзину добрый ломоть этого сладко-ватого с кислинкой хлеба напополам с отрубями.
А как памятна мне грибная пора! Если лето оказывалось дождливое, то грибов было особенно много. .С вёдрами и кошёлками спешили мы в баре значки, в молодые соснячки, в наш .Вышедекий бор, и какое удовольствие было собирать липкие маслята» красные и сиреневые сыроежки, жёлтые лисички, подосиновики с бордовыми шляпками, боровички с толстыми ножками и бурыми шапочками, мохнатые волнушки, рыжики, грузди... А поздней осенью охотились мы за опёнками и лосиками. Лосик - очень нежный на вкус гриб, растёт он среди борового, короткого мха, и какая радость была находить эти грибы с беловато-серыми шляпками и желтинкой изнутри. Выло ещё одно промыс-ловое занятие у деревенских подростков (да и у взрослых) - рыбная ловля. Вышедеков озеро в те времена было очень рыбное, даже в мелководной речушке нашей водились - щуки, голавли, плотва, окуни... А в озере нередко попадались даже крупные судаки, в изобилии было лещей, сомов, язей, краснопёрок (краслиц) и, конечно же, огромных.. щук.
Однажды мои двоюродные, братья (Мша и Виля) им было уже лет по пятнадцать, взяли меня на рыбалку, на это озеро. Выла ранняя весна, снег уже согнало, леса стояли ещё голые, лёд на озере растаял, дул холодный влажный ветер и пахло хвойной сырью - обочь тропинки стояли толстые и мрачные ели, и глухо шумели. Братья долго шли берегом озера к тому месту, где они приготовили плот заранее. Позади них плёлся и я, и хотя одежонка и обувки на мне были ветхие, залатанные, и мне было знобко но я боялся захныкать - враз братья заставят повернуть домой. Уже вечерело. Наконец добрались до плота, припрятанного в тростнике. Ребята погрузили на плот рыболовным сачок с длинной ручкой и ячеистой сеткой-мотнёй, вещмешок с взрывчаткой (толом или аммонитом), вооружились длинными шестами и оттолкнулись от берега, строго наказав мне сидеть тут и никуда не ходить. Я терпеливо стал ждать, наблюдая за рынками. Глушить рыбу взрывчаткой тогда считалось обычным делом. Moreт быть, запрет на такую ловлю и существовал, но всё равно подобное браконьерство процветало, ведь взрывчатка была дармовая - война откатилась на запад, этого “добра” оставила в достатке в лесах и полях.
И не сводил глаз с плота, видел, как ребята заплыли в небольшую заводь, заросшую сухим тростником, как что-то долго копошились на плоту, потом кверху взвилась струйка дыма, нечто тяжёлое шлёпнулось в воду, а затем ухнул взрыв, взметнув столб воды; после короткого затишья братья загалдели, забултыхали шестами - плот задвигался, рыболовы начали вылавливать сачком из воды серебристо-белых рыб.
Когда братья, мокрые и, довольные, подру-лили к берегу - впервые увидел я на плоту, на мокром брезента, такую большую кучу крупной рыбы, остро и приятно пахнущей в предвечер-нем весеннем воздухе.
В самом разгаре лета, когда на огородах появлялись овощи - репа, огурцы, брюква, морковь - мы частенько забирались в огород и наедались этой вкуснятины до отрыжки. В колюче-шуршащем ботве мы отыскивали спелые, шершавые огурцы и тут же, пошоркав огурцом по рукаву рубашки или об штанину, с хрустом вонзали зубы в огуречную запашистую мякоть. Или, выдернув из лехи (грядки) морковку, обтирали её о траву и грызли, точно кролики, эту сладчайшую штуковину. Точно так же расправлялись мы и с брюквой, только её надо было очистить от толстой кожуры либо ножом, либо остроконечной щепкой; вкус сочной, желтоватой брюквы был настолько приятен, что я один мог зараз съесть этот корнеплод величиной с мужицю кулак.
Мы, шести - семилетние оборвыши, загоре-лые, конопатые, с веснушками на облупленных носах, с выгоревшими до белизны волосёнками на головах, с. грязно-отвердевшими пятками, с царапинами и ссадинами на коленках, нередко всей вороватой ватагой заползали (со стороны кустов) в колхозный горох и по быстрому набивали карманы полуспелыми, вкусней-шими стручками и, пугливо озираясь, с шумом выползали из гороховых плетей и бросались врассыпную по кустам,, словно трусливые зайчата.
Точно такие же “разбойные” набеги делали мы и на уже названные мною разорённые и одичавшие хутора-сялибы (Липки, Дубовку, Узросель, Балдисоз лес, где наедались полуспелыми вишнями, сливами, яблочками) лесковками, малиной, ежевикой, крыжов-ником (агрестом) и т. д. Вот поэтому-то и не было у нас рикаких кариесов» диатезов, почечно-мочегонных заболеваний, ни колитов-бронхитов, никаких рахитиков и дебилов не было!
Помнится ещё один момент из той давно минувшей нашей деревенщины, ибо момент этот напрямую связан со всякой колдовской чертовщиной, с привидениями, с загробно-жутким миром; к тому же сегодня эта тема становится прямо-таки “жгучей” для многих СМИ, хотя на дворе, как гошрится, ЮЦ век! Как это ни смешно и ни грешно, но - увы! - это факт.
Итак, в родном моем Телешове, на нашей просторной улице как раз напротив хат Демидовых и Хрульковых (сооаздей нашего деда), через дорогу, стояла огромно-несуразная хата,с какой-то высоко-горбатой крышей некоей вдовы Шановчнхи, по нашим детским меркам - старухи, хотя? видимо? она была просто пожилой женщиной. Кажется, она жила то ли с дочкой, то ли с сестрой своей, трудились они в колхозе, как и все? но как-то жили они особняком, были угрюмы, нелюдимы, ворчливы.... Или мне, ребёнку, только так казалось тогда? Но мама обычно с оттенком недоверия отзывалась о них: “А-а, ета ж Шамовчиха! что с такей у зять? Звяжись з ей, так отразу какая-нибудь зараза у тваю хату заползеть...” .И уж не знаю от него (очевидно, от взрослых) слышал я такую страшилку-байку. Будто бы однажды зимним предвечерьем полезла эта Шамовчиха на чердак за новым берёзовым веником - была суббота и предстояло идти в баню. И толью влезла -глядь, а там, где печная труба-дымоход, стоит в белом балахоне её покойный родственник и могильно-стонущим голосом просит, чтоб его перехоронили, а то в могиле вода стоит... Шамовчиха обомлела, не помнит как загремела с лестницы вниз, в снежный сугроб. Такая вот байка. А потом я своими ушами слышал, как мать Володи Демидова строго наказывала своей дочке (той самоа Лидочке-пересмешнице) не пускать курочек-несушек близко ко двору Шамрвчихи, а то недавно она пугнула их оттуда (огород, портят» червей ищут), и курочки за целую неделю не снесли ни одного яйца! Колдовство! И наша бабушка как-то рассказывала, что видела шемовчиху у колхозного колосящегося овса) как она искала как-то-то редкою траку, навеюняка &пя своих надшптывачий... Дед в это время плёл лапти и прислушивался к рассказу» а когда бабушка умолкла - он только сплюнул себе под ноги и растёр плевок лаптем.
Понятно, что под влиянием таких страшилок о колдунье Шамовчихе, я всегда пугливо косился на большущую хату с горбатой крышей, как проходил или пробегал мимо зтой угрюмой постройки, или это уже фантазия моя рабо-тала? и торопился подальше удалиться от этого места. Но вообще, сколько помню, всякой нечистой силы мы не очень-то . боялись и, честно говоря, не очень-то и верили в этих ведьм, чертей, оборотней, во всю эту зловред-ную, тёмную дьявольщину. В этом было, как я теперь понимаю, здоровое восприятие окружающего нас мира растений, животных, зверей, птиц. Повторяю: в те младенческие годы мир этот для меня был полон красоты и гармонии. Думаю, и для моих сверстников он был таким же. И это при том, что внешняя наша жизнь была горше горькой редьки! Особенно во время вс кы и в первые послевоенные годы. Непостижимо!
И сегодня, как принято говорить, на склоне своих лет, предаваясь воспоминаниям, я нередко ловлю себя на одной странности своей памяти: чаще всего она ярко вспыхивает в тех моментах моей жизни, когда отдельное мелков событие, короткий .миг, внезапная стычка с чем-то, обрывок дня так чётко врезались в мой детский мозг, что вижу это сейчас с поразительной живостью, со всеми подробностями, со всеми красками, звуками и даже запахами! Почему, что в этих эпизодах или моментах бшо такое особенное? И не перестаю удивляться свойствам человеческой памяти.
Так живо запомнился мне один летний знойный день. Полдень, жа pa, на нашей улищз, около дедовой хаты, у изгороди и дальше - возле Хрзльковых.» Демидовых, Латышевых - много всяческих телег, подвод, линеек, к ним .привязаны лошади всех мастей (гнедых, чалых, буланых, караковых, вороных...), но тогда для меня были они рыже-красными, черными, серыми, коричневыми и прочими. Народу у телег и коней тожпится столъкю» будто вся деревня наша собралась. Говор, топот, тихое ржанье, стуки, бряканье ведер... что за напасть? Оказывается, как пояснила мама, на лошадей свалилась их болезнь - ящур. Сперва я так и подумал: ага, ящерка /ящерица/, которую мы. не раз видели в нашем бору, на сухих старых пнях. И по причине этой болезни из района приехала какая-то важная ко-”иссия обследо-вать лошадей из ближних деревень: Дуброво, Фролове, Вышедки, Сачёнка и наше Телешово. Я долго шлялся подле телег, разглядывая коней: ах, какие же они разные и какие красивые! Вокруг них роятся слепни, кони брыкаются, фыркают, бьют копытами , приятна, и резко пахнет дёгтем, конским навозом, ременной сбруей, поднявшей зелёной травой, которую лошади мерно жуют. И я немножко удивлён, мне почему-то не верится: да разве такие сильные кони могут болеть? На этом и обрывается моё впе-чатлание от того знойного дня и такого огромного лошадиного табуна.
И вот наконец-то! в моём босоногом, полуголодном и таком базззботном сущест-вовании происходит крутой перелом: осенью иду в первый класс. Это было для меня настолько важное событие, что я с каким-то щемящим холодком у своего колотящегося сердечка переступил порог нашей начальной школы. Вщё даже и семилетки тогда не было в нашем Телешове - не хватало средств (всё ещё на .далёком западе гремела война), хотя всё чаще стали поговаривать в деревне о скорой нашей победе. Господи, до чего ж памятны мне те первые осенние деньки моего пребывания б стенах родной школы! Располагалась она в большой хате, сейчас бы я сказал так: в доме о двух связях, то есть первый сруб хаты переби-вался бревенчатой перегородкой с дверью, а затем пристроен был второй такой же сруб„ - вот и связка двух подобия. Чья это - была хата - не знаю. Стояла она через дорогу как раз напротив хаты Латышевых и приземистой хатёнки Конышевых, каких-то очень далёких наших родственников. Всю многодетную самыо Конышевых я знал: мать Ольга? единственная куряшая женщина во всем деревне, старшая дочка Зина, потом пошли младшие, мой одногодок Володя, затем Лидочка, Ваня. С Володей я дружил, он был большой выдумщик всяких небылиц, умел вырезать из лозинок разные свистульки и дудочки, делал из трофей-ных противогазов отличные рогатки для стрельбы по воробьям, выпиливал из дощечек красивые наганы.
Однако, по порядку, о школе, о незабывае-мых тех..днях. Вот прибегаю я поутру в школу, босиком, в чистых, ховошо залатанных штаниш-ках, с холщовом торбочкой через плечо, а в торбочке кусочек хлебца-черняшки, двв-три тетради (сшытки по-белорусски), карандаш, а к нему привязано ниткой металлическое перо - вот и ручка, тут и бутылочка с чернилами из химического карандаша, и разинка для стирания всяких клякс, помарок, неточностей чистописания... Были и буквари у некоторых ребятишек, но не у все: и вот, пока не прозвенел звонок на первый урок, мы всей стайкой (я, Петя! Володя, Шурик, Толя...) выбегаем из школы и усаживаемся рядком, как воробьи, на завалинке и греемся на скупом сентябрьском солнышке, едва показавшемся из-за крыш соседних хат. А уж на большой перемене мы обязательно все прибежим сюда, чтобы съесть свой хлебушек, и так уж повелось у нас с Толей Винокуровым: он отдаёт мне свой хлебец, я ему - свой, ибо этот дружеский обмен имеет свою приятную сторону, потому что Толин сладковато-кисленькии хлебушек с мокроватой изнутри корочкой мне кажется вку.снее моего хлеба, ну а Толе, конечно, мой ломтик кажется гораздо приятнее своего кусочка. Ох, беда-недоля, как часто повторяла Толина мама, угощая нас иногда каким-нибудь нехитрым варевом, когда я бывал у них.
А теперь в моей памяти возникает незабвенный образ нашей первой учительницы Лидии Федоровны, вот её запомнившийся мне портрет: черты лица приятно-мягкие, щёки круглые с. лёгким румянцем,, на подбородке симпатичная ямочка, глаза серо-зеленоватые, брови чуточку подведены карандашикоьи волосы русые, слегка .вьющиеся» одета. Лидия Фёдоровна в зелёную кофту домашней вязки, и мне почему-то очень нравится эта кофта, но ещё бс. мне нравятся, руки моей учительницы (нет, не так!), я просто люблю зти руки, мх нежные пальцы, отмытые чем-то душистым, и когда я бойко и уверенно отвечаю заданный урок - Лидия Фёдоровна подходит ко мне, притрагивается своей нежно-душистой ладонью к моей стриженой голове и тихо говорит, всё равно как воркует: “Садись, Витя, молодец. Вот так, нети, надо всем отвечать”. От радости я готов вскочить и тут же бежать куда-то, такая лёгкость во мне, такое необык-новенное возбуждение, я даже пятками чувствую свою готовность сделать для Лидии Фёдоровны решительно всё, лишь бы она только приказала.
Забагая наперёд, скажу: во втором классе моё обожание Лидии Фёдоровны ещё более усилилось,’ особенно после того, как она стала всё чаще вызывать меня читать перед всем классом короткие рассказы из “Родной речи” или “Хрестоматии” - была у нас такая потрё-панная толстая книга. Названия некоторых рассказов и поныне помнятся мне: “*илиддок”, “Девочка и грибы”, “Мальчик и обезъяна”, “Мужик и медведь”... О том, что эти незамыс-ловатые произведения написаны специально для детей гением русской литературы Л.Н. Толстым, об этом я, разумеется, не знал, вот почему-то мне всегда думалось: эти рассказы были и будут, они рассказаны каким-то добрым волшебником. Ведь мы, дети, не обращали внимания на фамилию автора, означенную под каждым рассказом.
Хочется ещё упомянуть о том, как мы готовили чернила из тёмно-синеватых ягод крушины (когда химкарандаша не было), или из бурачного (свекольного) малиново-красного сока. И писали этими яркими чернилами, да ещё как писали! Тогда правила чистописания (каллиграфии) были чрезвычайно строги, не допускались никакие вольности и корявости в почерке.
А„чтобы экономить хорошие тетради, то мы нередко сами делали из грубой бумаги сшытки, для этого годились бумажные мешки из-под цемента, соли> крупы (изредка их привозили в колхоз), а то кое-где и трофейные ещё сохра-нились. Утюгом разглаживали эту серую бумагу, кроили, сшивали, потом аккуратно разлинеи-вали карандашом - и сшытак готов!
А и сегодня удивляюсь: как это в то тяже-лейшее время советская власть умудрялась снабжать школу кое-какими бесплатными учебниками, тетрадями, карандашами (и цветными для рисования!), перьями, линейка-ми, резинками... Нам делали медицинские прививки, нам давали школьные обеды, и всё это бесплатно. А сегодня что мы видим? Страна, не разорённая войной, детей бедняков собирает в школу, как нищих: кто одежонку даст, кто учебники и тетради, кто пожертвует на питание...
Однако, я опять отвлёкся. О тех ученических наших обедах хочу написать особо. Каждому ученику полагался паёк: ломоть чёрствого (привозного) хлеба, квадратик мясной консервы, иногда давали леченье или повидло. Нам троим (мне. и сестрёнкам) мама строго наказывала съедать в школе только хлеб, печенье, повидло, а три квадратика тушёнки или консервы обязательно приносить домой, что мы .и выполняли со всей ответственностью. А так как мама заработала на трудодни мешок гороха, немного пшена (уже бульба и капуста свои были), то нам варился иногда большой чугун жидкой размазни из гороха и пшена, приправлялось это варево мясныии квадратиками и получалось сверхвкусное кушанье! В общем, голод отступил, хотя, как говорится, с туго набитым брюхом мы никогда, не ходили.
На школьных переменах, особенно на большой, мы любили играть в разные игры. Одна из таких игр “мостик” мне запомнилась чрезвычайно живо. Вот задилинъкал звонок - большая перемена. Все мы, мальчики и девочки, собираемся в проходе, где дат парт» и выстраиваемся в рядок попарно, то есть кто с кем попало сцепливают руки и поднимают вверх этакой дужкой - вот и получатся как бы живой мостик из сцепленных рук. Кто начинает водить, полунагнувшись, проходит внутри этого мостика и “вытягивает” за собой того,, кто наиболее ему понравился. И помню, что я, совсем ещё “шкет” обычно вытягивал за собою девочек гораздо старше ;себя, будь то Лидочка Демидова или Люся Козлова, Чаще всего я почему-то избирал Люсю, за что иногда надо мною подсмеивались, но я стойко переносил всякие насмешки и всё-таки останавливай свой выбор на Люсе уж очень нравилась она мне в своём ситцевом белом платьице в чёрный горошек, особенно .мне нравился почему-то поясок, завязанный чудесным узелком на худенькой спине Люси.
Та трудная зима для меня, первоклашки, запомнилась особенно зримо и накрепко. Жили мы уже не у бабушки, в просторной дедовой хате, а чуточку на отшибе от деревни, на небольшом бугре, в аккуратном домике хозяев Волтуновых - сами они уехали в райцентр, там купили или же построили свою хату (я.потом видел её) и жили .там, а наша мама то ли снимала их домик, то ли на правах сторожа временно занимала зту постройку.
Однажды зимой всех нас, учеников Теле-шовской начальной школы, собрали в большой хате председателя колхоза Милешкина. Хотя все звали его Милешко, но полагаю, что полная и правильная его фамилия была всё . Мялежкин. Семья их была многодетная, но ребятишек Мялежкяных я не ппомню, а вот самого хозяина да ещё председателя вижу сейчас как живого: белки черных глаз сверкают, широкие брови насуплены, лицо смуглое с отросшей щетиной бороды, и очень запоми-нающаяся широкая походка, туловище чуточку наклонено вперёд, а жилистые руки всегда заложены назад. Наверное, этот человек был тяжко ранен и после госпиталя отправлен домой, точно не знаю. Однако, по порядку. Собрали нас вот по какому случаю: в те трудные времена кто-то из высокопоставленных чиновников придумал новшество, которое заключалось в том, чтобы каждый ученик соб-рал несколько килограммов куриного помёта для удобрения колхозного поля. Есть у хозяев куры или их нет, а помёт должен быть сдан каждым учеником. Глупость? Несомненно!
Но тогда такое мероприятие нам вовсе не казалось глупостью. И вот мы, собравшиеся» слушаем (то ли по радио, то ли по телефону) выступление учеников-передовиков других школ, .которые отличились в этом деле. Но мне больше всего запомнился патефон, на котором проигрывали разные пластинки, и одна из песен, а именно: “Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса!..” стала моей любимой песней. И когда я бывал один и у меня было приподнятое настроение, то .обычно напевал .этот лихой мотив. Я вообще любил петь (это от мамы), знал немало песен, хотя толком не понимал смысла этих напевов.
Кое-как мы скоротали эту трудную зиму. Наступила долгожданная весна. Снег быстро согнало солнцем, влажными ночными тумана-ми и мелко моросящими апрельскими дожди-ками. Выскочу, бывало, на крыльцо домика и наблюдаю, как над зеленеющим полем, в голубой и солнечной вышине заливается своей чудесной трелью жаворонок, трепыхая крылышками и как бы зависнув на одном месте. Какая радость! А другая радость - маленькие ягняяки в хлевке. Не знаю, откуда они у нас появились, ведь овцы у нас не было, по-видимому, маме дали их в колхозе, чтобы они окрепли у заботливой хозяйки, и наверняка мама на этих ягняток получала из молочной перегон - пропущенное через сепаратор молоко. К этому времени в колхоз уже пригнали несколько бурёнок, появились уже и телятки. Так вот эти чёрненькие с кудрявой шерсткой ягнятки доставляли мне истинную радость. Забираюсь в хлевок и начинаю играть с этими забавными малыми существами. Они брыка-ются, мягко стучат копытцами по сухой соломе, разостланном на дощатом полу, тоненько блеют, а когда поднесёшь ладошку к их ласково-влажным мордашкам, то они сразу же хватают мокро-тёплыми язычками мои пальцы и сосут, сосут, смешно причмокивая. Куда потом поделись ягнята понятия не имею.
А однажды солнечным и ветреным майским днём (хорошо помню) я вертелся около дедовой хаты, собирал всякие камушки у изгороди и выкладывал из них какой-то узор. Вдруг, слышу и вижу: стремительным широким шагом идет по.улице Милешкин, размахивает красным флагом и выкрикивает: “Собирайтесь, бабы, победа!” Я точно остолбенел - никогда я не видел такого сияющего, радостного .лица у председателя. И как по мановению волшебной палочки со всех концов деревни побежали люди к нашей школе, куда направился председатель с флагом. Такой вот и запомнилась мне эта великая дата - 9 Мая!
Наступившее лето началось с большой беды - сгорела .хата Милешкиных. Пожар случился поздним вечером. Многие ешё и спать не ложились, в хатах тускло светились окошки от оранжево-желтоватых огней керосиновых ламп и свечек-плошек. Не знаю, кто оповестил о пожаре, но хорошо запомнил огромное багровое зарево на той улице, где жили Милежкины. Мы прибегали туда (видимо, с сестрёнками), когда огонь бушевал вовсю - в темноте это было очень страшно, с треском рушилась крыша, высоко взвивались искры и хвосты пламени, вся хата была охвачена огнём. Спасать тут что-то уже не представлялось никакой возможности, хотя некоторые старики и бабы лили вёдрами воду на стены и сразу отскакивали, одежда их парила. Мать Милешкиных навзрыд плакала, ребятишки тоже плакали, сбившись в кучу около кое-каких жалких пожиток, которые наверняка до-мочадцы успели выхватить ив огня. Самого председателя я не видел или просто был так напуган, что не мог видеть всего, что проис-ходило. Народу, сбегалось много: бабы охали и ахали, успокаивали мать-погорелицу и ребятишек, отовсюду слышался говор, чьи-то вскрики, плачь, с глухим стуком падали ,в хате какие-то балки, гулко лопались стёкла окошек... Долго ешё потом не расходились люди, с ужасом глядя на то место, где только что стояли добротные стены большой хаты, а теперь лишь тлели и густо чадили черные головешки, да в самой середине догорала еще огненно-синеватым пламенем высокая груда всякого хлама. Я был так потрясён этим жутким зрелищем, что маня бил какой-то странный внутренний озноб, а может и потому, что было уже поздно, росисто-сыровато, и от пожарища удушливо пахло чем-то горьковато-тухлым, да ещё несло невыносимым жаром в лицо.
Потом о причине пожара толковали по-разному: будто бы загорелась всякая рухлядь на чердаке от худой кирпичной трубы, или .же заполыхала хата давно не чишвнной тоубы, от пламени затлела соломенная крыша и воспламенилась. Даже болтали досужие бабы, что сам председатель был крепко выпивши, курил в сенях в темноте случайно разбил бутыль с керосином - вот и заполыхала хата.
И не успела семья Милешкиных чуточку отойти от своей беды (их, кажется, приютил кто-то из деревни), как случилось eщe более страшное горе - повесился председатель Милешкин. И опять поползли разные слухи и сплетни: то ли в колхозной казне обнаружилась большая растрата (за это - тюрьма), то ли с женой и семьёй разлад вышел, да ещё с районным начальством вконец разругался, то ли болезнь какая-то опасная подкосила затурканного тяжкой жизнью председателя... Кто заменил его на этом посту - мне уже это неведомо было. Возможно, временно испол-няла обязанности .председателя Клавдия, женщина бессемейная, всегда опрятно одетая, дородная (белотелая, как судачили бабы), работала она в правлении колхоза счетоводом - была такая должность, вроде как бухгалтер. Почему мне так запомнилась эта Клавдия? А вот почему...
Дело было в середине лета, когда уже начали созревать колхозные хлеба: ячмень, овёс, жито... Дома у нас стало туговато с харчами, оставалось немного квашеной капусты, маленько серой мучицы, правда, питались ещё всякой ягодой, да мама понемножку уже подкапывала молодую бульбочку. Но всё же хотелось хлебца, и чтобы хоть чуточку приберечь мучицу, в которую и так уж добавляли сушеную толчёную листву липы, мама решилась на отчаянный шаг: дала нам троим полотняный мешочек и велела сходить на самый конец колхозного поля, и там, где поспевало жито, поближе к густым кустам ольхи и крушины, нарвать немножко колосков. Думаю, что мама рассудила так: если кто и заметит, то какой спрос с полуголодных ребятишек?
Мы и отправились на тот самый дальний конец поля. День стоял знойный, ветерок слегка шевелил налитие колосья ржи, сипели и стрекотали кузнечики, порхали бабочки. Очень быстро нарвали мы колосков и уже собирались уходить... Гдядь - прямо к нам идет в красивом цветастом платье грозная Клавдия. Правда, она прошла всё-таки мимо нас, усмехнулась (запомнилось) и что-то сказала, вроде бы так, мол, нехорошо рвать колхозные колоски... Но самое поразительное: она и словом никому на обмолвилась о том, что застала нас в колхозном жите, только маме намекнула, дескать, нельзя посылать детей на такое дело... Мама, конечно, сильно пережи-вала, раскаивалась и говорила, что Клавдия просто пожалела нас, к тому же мама была хорошей портнихой (самоучка) и сшила этой Клавдии юбку или платье. Но если бы всё обернулось иначе - маму засудили бы на долгий тюремный срок. Тогда это было обычное дело: за малую кражу колхозной собственности давали не меньше десяти лет лагерей.
А потом, ближе к осени, когда началась катва, всех, нас учеников обязали ходить следом за конными жнейками и собирать в торбочки сбитые деревянными лопастями жнейки колосья ржи м ячменя. Пшеницу тогда в колхозе сеяли весьма редко. Ещё запом-нились огромные участки льна, сплошь цветущие голубыми венчиками своих цветков. Голубое поле, голубое небо, ветерок, солнышко - это ли не рай замной? именно так воспри-нимала тогда моя детская душа эту умирот-воряющую красоту.
Однажды, придя домой, я увидел маму с заплаканными глазами, но с таким радостным выражением лица, что совершенно опешил: что такое, что с нею? Оказывается, из какого-то городка Славянска или Славуты (Украина) отец прислал письмо и свою фотокарточку, пишет, что скоро прядёт домой, я тоже обрадовался и стал разглядывать фото: отец в телогрейке военного образца, очень коротко остриженный, чуть ли не наголо, глаза (взгляд) задумчивые, лицо моложавое и совсем не худое, каким оно мне запомнилось.
И отец действительно вскоре вернулся с этой проклятой войны. Тогда ведь так и говорили: вернулся с войны, хотя она давно уже закончилась. Возвращались в наше Телешове немногие уцелевшие мужики, а и те из поенных. госпиталей, покалеченные, с подзажав-шими ранами. Хорошо ломню тот солнечный день возвращения отца. Запомнились мне отцовские (американские) ботинки из жёлто-коричневой кожи, длинные обмотки, армей-ские брюки, гимнастёрка, потёртая шинель. И солдатский вещмешок, полный всяких гостинцев: печенье, селёдка, тушёнка, буханка - две чёрствого хлеба, пачки какого-то концен-трата, то ли гречневой каши, то ли пшена, этот день для нашей семьи стал самм счастливым днём.
Дальнейшие подробные события смутно помню, однако, как я теперь полагаю, отец всю зиму и весну провёл в колхозе, возможно, помогал восстанавливать порушенное войной колхозное имущество: телеги, плуги, бороны, косы, грабли, сенокосилки, жнейки и даже трактор ЛТЗ, который по весне пригнали в колхоз. Отец по тем временам был очень грамотным человеком (классов!), и был очень искусным мастеровым: мог сапожничать, столярничать, чинить часы, велосипеды, делать сани, лыжи из кленовых плах, гнуть дуги и даже немного шорничать. Он (с шестью-то классами!) решал алгебраические задачи из учебника 10-го класса! Старшая сестра моя Валентина, учась в десятом, не раз обращалась к отцу за помощью.
Несколько эпизодов из той зимы и весны мне хорошо запомнились.
Как-то раз солнечным зимним, днём папа и мама пошли к бабушке, и меня с собой взяли. Дедушка тоже был дома, а так как никогда не мог сидеть без дела, то и на этот раз он ловко вил из пеньки деревянными крючками верёвки, наверняка этот заказ он получил из колхоза; в правлении знали, что Лаврантий Кононов человек добросовестный, совьёт верёвки, как говорится, на совесть, без халтуры. Бабушка усадила палу и маму за стол, угостила их, чем-то (мне дала молока), отцу даже плеснула в кружку немного самогонки. Потом мы посидели ещё немного, отец свернул цигарку из газеты, закурил, и мы втроём вышли на улицу. Дед не курил и не любил запаха табака в хате, а отец пользовался крепчайшим самосадом, махоркой. Не помню, куда мы пошли, но разговор родителей очень запом-нился. Отец доказывал маме, что работать в колхозе за трудодни он не намерен, мол, надо подаваться туда, где можно заработать хоть какие-то деньги, можно попробовать в леспромхоз устроиться, в лесхоз, да мало ли куда... Мама вроде бы и соглашалась с отцом, но говорила: тут хоть жильё есть, пусть и временное, а в тех леспромхозах да лесхозах где жить такой семье. Отец всё же убеждал маму, что он сперва, конечно, похлопочет о жилье, не на голое же место переезжать, Живут же люди там, и мы где-нибудь приютимся...
.Другой эпизод чётко помнится мне потому, что уже начиналась весна и наша улица успела хорошо вытаять и даже подсохнуть. Отец, выкатил из домика велосипед и весело сказал мне, мол, сейчас прокатит по деревне. Я радовался и боялся: как это можно вдвоём на велосипеде, а вдруг мы грохнемся наземь? Чей был велосипед понятия не имей, но, думаю, что принадлежал он хозяину дома Болтунову и временно хранился у нас, стоял в углу, за бочкой с капустой, поблескивая рогатым рулём. Я иногда забирался на велосипедную педаль .и воображал, что еду куда-то... И вот отец усадил меня на. раму, обвязанную мешковиной, и наказал мне крепко держаться за трубки у основания руля. У меня замерло сердце, когда отец, оседлав этого двухколёсного “коня”, оттолкнулся ногой о землю, и мы быстрo покатили по улице. Встречный холодноватый ветерок упруго дул в лицо, нас мягко потря-сывало на выбоинах, и я вскрикивал, когда крепкие отцовские руки ловко поворачивали руль, чтобы выбрать на дороге место посуше. Отец посмеивался и говорил, что всегда руль надо поворачивать туда, куда клонится велосипед, и вовсю нажимать на педали - это предостережет ездока от падения. Удиви-тельно, но мне это запомнилось! Впоследствии, когда я учился кататься на велосипеде, совет отца оказался верным, и я быстро освоил правила езды.
И еще один апрельский денек запомнился мне. Весеннее солнце стояло невысоко над нашим сосновым бором, когда мы с отцом неспешно приближались к опушке елово-березового леска, росшего по левому берегу нашей речушки. В отцовской руке побрякивало ведро, он курил свой едкий самосад и шел самым медленным шагом по лесной тропинке, перевитой узловатыми, выпирающими из-под жухлой травки и мха кореньями деревьев. Хорошо пахло влажной хвоей, корой осин и берез. Мы шли за березовым соком, берькой по-нашенски. Отец был в тех самых американских ботинках, а я поспевал за ним босиком, хотя еще сыро было на тропе и подошвы ног сильно холодило, но я терпел - ведь сам же напросился. «Если простынешь, то нам обоим от мамы попадет», предупредил отец. Я тогда не знал слова закалка, но едва только сгоняло снег с полей и дорог, как мы, деревенские непоседы, уже вовсю шлепали босиком по весенней земле. Это было обычным делом: всю весну, лето и осень ходить без всяких обуток.
Вскоре мы очутились у двух толстых берез. Возле них стояли осиновые корытца, до краев заполненные березовым соком, в котором плавали мелкие мусоринки. Из деревянных желобков, вбитых в затесанные клинышком стволы берез, падали в корытца прозрачные капли. Слив берьку в ведро, мы напились этой чудесной, сладковато-чистейшей влаги, припахивающей древесным душистым запахом. Отец поправил у берез корытца, которые сам вытесал из осиновых плах, и опять закурил. По его лицу я угадал, что он очень доволен этой лесной прогулкой. Вскоре отец подался в какой-то далекий и загадочный Вереческий леспромхоз. Это мне он казался таким далеким, а мама говорила, что поселок Веречье всего-то в 13-15 километрах от Телешова. Мне же почему-то думалось, что такое расстояние это бог знает какая даль! Потом, повзрослев, я не раз проделывал это путь пешком, чтобы навестить бабушку и деда такое задание мне давали родители. И с какой же радостью, с каким душевным ликованием я отправлялся в эту дорогу! В коротких штанишках, босиком, в рубашке, под полуденным солнцем, обдуваемый ветерком с цветущих лугов и полей, иду, бывало, скорым шагом по заросшей трипутником (подорожником) и желтыми одуванчиками полевой дороге и тихонько пою или припоминаю стихи, заученные в школе.
Но это бывало гораздо позже, а теперь стояли январские морозы, часто метелило, наметало большие сугробы и, казалось, папа забыл про нас. Мы как раз были отпущены на зимние каникулы и каждый день катались с горки на санках или самодельных лыжах.
И вот однажды под вечер около нашего домика на отшибе остановились две подводы: крепкие, ухоженные, гривастые лошади были запряжены в сани-розвальни; отец был в стареньком полушубке и подшитых валенках, он привязал лошадей у хлевка, в затишке, задал им много корма, пушистого, темно-зеленого сена, укрыл коней попонами из мешковины и сказал маме, что завтра поутру держим путь в леспромхоз.
И началась предотъездная суета. Но увязывать узлы со всяким барахлишком мама с отцом и сестренками будут потом, а теперь мне и сестрицам сказали, чтобы мы позвали на прощальный ужин своих дружков и подружек. Что мы и сделали с большой радостью. Со мною пришли (если моя память не подводит) мои закадычные приятели: Володя Демидов, Петя Латышев, Толя Винокуров, Шурик Козлов... Из девочек были Иринкины и Валины подружки. Сдвинули вместе два стола, на них мама поставила деревянные и алюминиевые миски, кружки, ложки, большой чугун горячей картош-ки, чашку маринованной хамсы (мелкой вкусной рыбки), соленых огурцов, маргарина, хлеба черного и белого, пряников и вдобавок пузатый чайник с горячим фруктовым чаем. Всю эту вкуснятину привез отец. Мы наелись досыта, вылезли из-за столов и занялись своими детскими забавами, а папа и мама долго еще сидели за столом беседовали о чем-то. Затем они, кажется, собрались и пошли к бабушке и деду, а мы долго еще шумно играли в свои игры, и мои дружки, помню, очень завидовали мне, что я еду в какой-то далекий леспромхоз.
Утром, чуть свет, весь наш скудный домашний скарб был погружен на сани, туго увязан веревками, и мы, одетые потеплее и укрытые рогожами, уселись кто где хотел, и наконец, сытые и добрые лошади стронули с места грузные сани, и наш обоз неспешно потащился по малонаезженной зимней дороге. Первой подводой правил отец, второй - мама. Видимо, я сперва задремал, укачанный мерным ходом саней, поскрипыванием полозьев, фырканьем лошадей и звучным хрупаньем подкованных копыт по наторелой снежной колее. Но когда я открыл глаза, то увидел сначала сплошную стену леса, потом моему взгляду открылся впереди белый узкий простор, нечто вроде просеки, а уж затем, глянув направо, я увидел вообще нечто диковинное: небольшую насыпь и две бесконечные, убегающие куда-то вдаль металлические полоски (рельсы). Отец, раскуривая цигарку, довольным голосом сказал: «Вот и наша узкоколейка, скоро будем в Веречье». Это была узкоколейная железная дорога, впервые так близко увиденная мною. Затем позади нас послышался какой-то шум, постукивание, лязг железа, и эти звуки все стремительнее приближались к нам. Отец остановил лошадь, мама тоже тормознула свои сани. «А вот и наша «кукушка» бежит», - опять сказал отец с усмешкой. По рельсам, пыхтя дымом из широкой трубы и окутываясь паром, быстро катил паровозик, весело посвистывая своим гудочком (за это его прозвали «кукуш-кой»), гремя и лязгая пустыми платформами, в самом конце которых мотался из стороны в сторону небольшой вагончик кирпичного цвета.
Когда паровозик шумно пробегал мимо нас (санная дорога пролегала рядом с полотном), то из открытого окна темной будки (кабины) нам помахал рукой какой-то чумазый мужик. Отец тоже приветственно взмахнул рукой, усмехнулся и, обернувшись к маме, заговорил: «Это Долго-полов, машинист, хороший человек, уговаривал меня пойти к нему помощником работать». На всю жизнь я запомнил эту фамилию Долгопо-лов, потому что с этой фамилией связано одно драматическое событие моих отроческих лет.
Впоследствии я узнал, что отец не только обучался железнодорожному делу, но хорошо знал принцип работы разных паровых локомо-тивов, недаром у нас в ящике стола долго храни-лись учебники по этому делу. Оказывается, отец заканчивал войну в инженерно-железнодо-рожных войсках, где и проходил какие-то краткосрочные курсы. А эти небольшие паровозики, как я потом узнал, пригонялись или привозились в наши леспромхозы из далекой и недавно еще враждебной нам Финляндии.
Вскоре мы уже въехали в незнакомый нам рабочий поселок - Веречье. Тут и располагался этот самый загадочный леспромхоз. Здесь и закончилось мое детство, здесь прошла пора отрочества, а потом буйно отшумела беспокой-ная и бедная моя юность, полная тревог и смутных надежд..