Когда мир был так светел
Виктор КОНОНОВ
"Разве не тогда я приобретал всё то, чем я теперь живу, и приобретал так много и быстро, что во всю остальною жизнь не приобрёл и одной сотой того? От пятилетнего ребёнка до старика - только шаг, а вот от новорожденного до пятилетнего - страшное расстояние".
    Лев Толстой.
   
   Для запева, как говорится, и для ясности моего документального повествования есть смысл дать короткий комментарий: на примере своей собственной жизни убеждаюсь в гениальном толстовском утверждении и предлагаю читателям вместе со мной увидеть глазами ребёнка тот совершенно особый, "загадочный" мир, в котором я когда-то жил.
   
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   Мне два или два с половиной года, отрывочно помню такой эпизод: широкие доски, нагретые солнцем, обочь этого дощатого настила высокая зелёная трава, я топаю босиком по этим теплым доскам, в одной рубашке, без штанишек, и вдруг вижу какой-то большой дом, зелёную лужайку и стоящего на ней огромного, темно-красного зверя, он встряхивает головой, звякая железками (удилами), и помахивает длинным хвостом. Мне жутковато. Это очень запомнилось! Но я как будто околдован этим диковинным громадным зверем, стою, глазею на него и не двигаюсь с маета. Дальше - провал сознания, какое-то небытие, а только ярко видится (и по сей день!) эта живая картинка> хотя мне уже седьмой десяток стукнул.
   Когда я спросил у мамы (она прожила долгую жизнь), где это было и когда, то она пояснила: до войны страшного 41-го года мы жили в деревне Дуброво, в Велоруссии, где я и родился, большой дом - сельсовет, лошадь - сельсоветский жеребчик, доски - настил через сыроватою впадинку, заросшею осокой, по этой травянистой тропинке я иногда убегал из дома к отцу.
   Но тут важно другое, ещё и ещё раз убеждаюсь в правоте Л.Толстого (младенец талантлив от природы), но при одном условии - он рождён от зздоровых родителей, без постоянно употребляемого спиртного, без всяких допингов и уж, конечно, без наркотиков. Отсюда же и ясный мозг ребёнка. Почему мне так запомнилась удивительная красота лошади? К тому же я не стал подходить к ней... Кто подсказал мне, что это опасно, что лошадь может лягнуть? Почему поразила меня яркая зелень лужайки, добротный бревенчатый дом, гармония мироздания, по-видимому> коснулась детской души. А сегодня ребёнок чаще всего попадает в мир антигармонии: лавина машин, бетонные дороги, запылённые, чахлые деревья и трава, гул, грохот, ядовитый запах выхлопных газов... Даже в деревне сегодня нарушен извечный здоровый баланс существования человека в природе.
   Другая живая картинка из далёкого моего младенчества. Припекает солнце, жара, и спад на высокой рессорной коляске (линейка - называли у нас эту коляску), я слегка привязан ремнем к сиденью, от него хорошо пахнет нагретой кожей, от колёс - смазкой (дёгтем), даже сегодня я чую эти запахи! Во все глаза гляжу я на движущиеся повозки и на людей, идущих по большаку, вымощенному булыжником; тарахтенье колёс по этим мелким камням особенно запомнилось. А люди идут и идут мимо коляски. Вдруг моё внимание привлекает нечто странное: идущая женщина в рябых (пегих) чулках, точно на её ногах натянуты рукава от морской тельняшки, как бы я выразился теперь. Именно эти странные чулки поразили меня, и тут жеребчик, запряженный в линейку, резко дёргается, видимо, от укуса овода. Кузов линейки тоже дергается, я выскальзываю из-под ремешка и кувыркаюсь с сиденья на ребристую подножку из толстой жести (эта подножка уберегла меня от ушиба), а затем колобком скатываюсь на булыжную мостовую. И всё, нить воспоминания обрывается.
   Будучи взрослым, я всё допытывался у мамы, дескать, где это могло быть? Мать высказала такое предположение: отец иногда брал меня и с собой прокатиться (какой восторг малому!)> если эта поездка была кратковременной, вблизи нашей деревни; эпизод с моим падением с коляски мама не помнит (наверняка отец не сказал об этом), а вот большак с толпой идущих, людей - это либо весенне-летняя ярмарка (кирмаш по-белорусски) в соседней деревне Выселки, либо Троица, когда белорусы в этот церковно-поминальный день идут на кладбище к своим усопшим родственникам. Но рябые чулки-тельняшки на ногах идущей женщны, запах нагретой кожи и дёгтя> полуденная жара до сего дня помнятся мне, будто это было совсем недавно. Какой удивительный "компьютер" этот человеческий мозг!
   Вот отсюда, из этих ярких коротких эпизодов, ухваченных младенческим сознанием, закладывается в душе ребёнка "фундамент", основы познания окружающего мира, ойкумены, как говаривали древние греки. И думается мне, что не совсем правы те молодые родители, которые ревностно оберегают своё дитяти от разных житейских встрясок, ярких впечатлений, всяких комичных, а иногда и драматических ситуаций. Случайность, неожиданность, непредсказуемость - это те самые "кирпичики", из которых складывается наш характер, которые во многом определяют и наше поведение, и наши поступки, то есть исподволь формируют наше мировосприятие, мировоззрение. Помнятся мне, хотя и сумбурно чуточку, одно летнее утро в просторной хате, дощатый пол, залитый солнцем, и какая-то дивная весёлая мелодия (именно весёлая!), может, потому-то и запомнилась? Благодатная домашняя аура, как сказали бы сейчас. На полу я с опрокинутым стулом, "еду" куда-то, а рядом резвится сестрёнка Ира (она старше меня на год), бегает, прыгает... Только вот это и помнится, особенно залихватская эта мелодия. Много позднее узнаю, что до войны у нас был патефон, много пластинок, и вот одна из них "На закате ходит парень возле дома моего..." чаще всего и проигрывалась родителями. Стулья же эти, на которых мы "ездили", можно сказать едва ли не музейные, их почему-то называли венскими, они хранились у нас до сего времени и послужили бы ещё долго - так прочно были они смастерены, - если бы в 80-х годах не сгорела наша почти новая хата от неисправной электропроводки. Хатку эту рубил отец, всё сам, без помощников, как говорится, от крылечка и до конька крыши. Пожар уничтожил и эти стулья. Я не раз их разглядывал. От наших игр изогнутая фанерная спинка и черные выгнутые ножки истёрлись на концах, стали тоньше, но по-прежнему стулья были прочны, легки, удобны, круглее сиденье тоже обхватывал черный ободок. Умельцы-мастера того времени делали мебель на совесть, не чета сегодняшней мебели, которая разваливается через год-два. И ещё: не думаю, что современная стучащая рок-музыка (какофония) привносит в детскую восприимчивую душу лад и гармонию, зачатки прекрасного.
   И вот опять яркое воспоминание-проблеск. На белой стене (полотно-экран/ бегает смешной толстый человечек в смешных же брюках-галифе, в сапогах, с портфелем, в кепке блином, в кургузом пиджаке и длинной рубахе, подпоясанной узким ремешком; человек бежит, а за ним гонится толпа, "артисты из народа". Разумеется, уже будучи взрослым, я так расставил точки над "и", а тогда запомнились лишь бегущая фигура и гонящиеся за ней люди. Видимо, родители взяли меня с собой в клуб> где показывали кинокомедию "Волга-Волга" и вот Игорь Ильинский в роли начальника-бюрократа мне и запомнился, что называется с младых ногтей.
   А сегодня детки, не в меру просвещённые, смотрят по телеящику мордобой, автоматные очереди, взрывы, потоки крови, трупы... Тут у ж; не до хороших впечатлений и положительных эмоций, тем более не до прекрасного. А вот душонка детская хрупкая, ломкая, скорее всего помалу да незаметно ожесточается.
   Память моя хранит один эпизод из разряда так называемых страшилок. Где это было и что это было - никто мне ничего не ни сестры, ни родители. А память цепко держит следующее: пыльная дорога, я босиком иду по этой тёплой мягкой пыли, вижу около дороги какие-то серые бревенчатые сараи на каменной подмуровке (фундаменте), а из сараев доносится страшный визг, хрюканье, стуки... это нечто жуткое, этот режущий ухо визг! Я от страха немею, застываю на месте, медлю, а потом срываюсь и бегу что есть духу. Дальше - провал, ничего не помнится, полагаю, что это были хлевки, где откармливали свиней. А шёл я, очевидно, в молочную или, выражаясь точнее, на тогдашний молокозавод, где одно время работала мама.
   А вот воспоминание более образное, красочное, в цвете. Ох, как это давным-давно было, но видится и теперь так живо, и кажется таким "близким". Летний вечер, предзакатное слепящее солнце, я мы втроём - Ира, Валя (самая старшая) и я- играем на зелёной лужайке, запускаем бумажного "змея" вблизи железнодорожного высокого полотна (насыпь), под этим полотном мрачный каменный свод и там вода блестит (наверняка это был ручей), а по высокой насыпи идут два человека, изредка звонко постукивая железом о железо. Видимо, это были обходчики железнодорожных путей. Особенно помнятся яркие краски: вечернее, огненно пылающее солнце, свежая зелень травы> крутой желтоватый откос насыпи> блеск воды под каменным полукруглым сводом...
   Или, например, такой проблеск памяти. Я один, то есть совершенное моё одиночество, и плутаю-брожу в зарослях бурьяна, чудесно пахнущего в полуденный зной (вероятно, это была полынь), и растут эти пахучие стебли вокруг неглубоких песчаных ям. Что я там искал, почему там очутился и не испытывал никакого страха, а как раз напротив: мне почему-то доставляло странное наслаждение это одиночество, своя заброшенность, отрешённость от докучливой чьей-то опеки... Очень странно всё это! Но, как ни крути> помнятся эти песчаные ямы, стойкий запах неведомой зелени, и необъяснимое ощущение приятности своего одиночества. Для малолетнего - совершенно непостижимое состояние. Никакой Зигмунд Фрейд, пожалуй, не объяснит столь парадоксальное мироощущение младенца. А песчаные углубления на этом бугре - обычные закопки на зиму картофеля (бульбы), которые и по сей дань практикуются в Беларуси; бульбочка в этом углублении, укрытая сухой соломой или папоротником, окопанная канавкой для стока воды, закиданная еловыми лапками . и землёй, сохраняется всю зиму в отличном виде, а весной бульбу вынимают из этих "погребков" в полной сохранности.
   Или вот ещё проблеск-эпизод из младенчества моего. Широкий пыльный большак, убегающий вдаль и кающийся белым под палящим солнцем; вблизи этого загадочного и манящего куда-то большака не менее загадочные какие-то каменные развалины, по этим камням-обломкам я и карабкаюсь. Что я там делал, почему помню только себя одного на этом заброшенном пустыре? Никогда и никто из моих родичей не мог объяснить мне этих странных моих "экскурсий".
   Теперь есть резон сделать небольшой экскурс в нашу великую русскую литературу. Читая "Жизнь Арсеньева" И.А. Бунина, этого чистейшего алмаза русской классики, меня немного удивлял или как бы смещал один момент: даровитейший писатель, с младенчества наделённый необыкновенными качествами (изумительной памятью, острейшим зрением, тонким слухом, звериным обонянием), очень скупо пишет о своём самом раннем младенчестве, когда "от новорожденного до пятилетнего - страшное расстояние". Удивительно, но это так. Иван Алексеевич только помнит необъятные поля буйно колосящихся хлебов, море цветов и трав вокруг усадьбы, летний зной, яркую синеву неба, и ограничивается двумя-тремя конкретными эпизодами своего ярко вспыхнувшего сознания. Один из них - это печальный блеск вечернего солнца над косогором, увиденный мальчиком из окна барского дома; другой - это таинственный свет далёкой и одинокой звезды, которую малыш увидел ночью из своей колыбельки и почему-то заплакал.
   Это-то и есть как раз то состояние младенческого сознания и его души, когда он ещё чётко не помнит ни матери своей, ни отца, но уже память его отрывочно "фиксирует" увиденное вокруг себя и чем-то поразившее его или же запомнившееся в силу свое! какой-то необычности, даже таинственности. Единственный, пожалуй, такой пример в русской литературе, когда писатель дал абсолютно чёткий проблеск самого раннего сознания ребёнка на конкретном бытовом случае.
   "Детство" М.Горького тоже интересно самыми ранними воспоминаниями, но Алёша-мальчик уже видит и осознаёт горе матери и бабушки, сидящих на долу возле тела мертвого отца Максима Пешкова, и мальчик из обрывочных разговоров взрослых уже начинает смутно догадываться, что его родного отца, человека весёлого и доброго, извели злые и завистливые дядья Каширины, родные братья его матери Варвары. Это уже смутное осознание ребёнком жестокости окружающего мира.
   А если взять, например, детский мир Марселя Пруста, первую часть "Комбре" из его многотомной эпопеи "В поисках утраченного времени"> то здесь вообще идёт скрупулезнейшее не описание, нет, а скорее дотошное исследование хрупкой детской души, выявляются тончайшие извивы памяти ребёнка-аристократа, уже вкусившего первые плоды эстетического познания прекрасных произведений искусства эпохи Возрождения. И весьма характерно, что именно сам Пруст устами своего изнеженного> как оранжерейный цветок, Марселя как бы исповедуется для познания самого себя и даже как бы для очищения от всякой скверны своей души.
   Есть ещё попытка русского писателя-эмигранта В.Набокова в своём автобиографическом романе "Другие берега" "воскресить" в самых ранних младенческих воспоминаниях счастливый, почти сказочный мир окружающей среды - природы> предметов домашнего обихода> животных, насекомых, людей, - но автор лишь совсем скупо, хотя и конкретно детализирует эти проблески-воспоминания, а вся "энциклопедия" первоначального детского восприятия к познания остаётся не прописанной, словно бы за бортом младенческого бытия. Именно бытия, не побоюсь этого философского термина, включающего в свои рамки и наш повседневный, вяло текущий быт. Разумеется, для ребёнка этот быт совсем не вялый: каждый день для малыша - открытие, удивление, восторг, иногда нечто печальное, таинственно-загадочное и потому-то вдвойне привлекательное и заманчивое.
   И вот моя задача чисто "толстовская": от новорожденного до пятилетнего... Почему я так упорствую на этом? Повторюсь: мне уже седьмой десяток, многое видел, пережил, когда-то написал о прожитом, опубликовал, м вот мной раз думаю, что есть предел всему, всё, точка, хватит, пора откладывать перо...
   Но есть у меня один добрый человек, пожилая трудолюбивая женщина, образец душевном чистоты и порядочности - Нина Ивановна Чебуренко, мой добрый ангел-хранитель, как я иногда полушутливо называю её; она не только материально поддерживала меня, давая иногда денег взаймы> но> говоря словами Тургенева, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, когда в России яри ельцинском режиме начался социально-политический раздрай, делёжка госсобственности и непримиримая вражда между новыми богатеями-ворами и обездоленными и полунищими россиянами, и мне порою хотелось навсегда уйти из этого бандитско-воровского сообщества, то именно в это самое окаянное, самое гнусное время Нина Ивановна убеждала меня: держись, не раскисай, делай заметки, наброски, авось минет лихолетье и забрезжит заря какой-то новой и лучшей жизни...
   Увы, лихие времена продолжаются. Однако, благодаря Нине Ивановне я принудил себя взяться за перо. Тем более, что каждый день вижу как теперь "воспитываются" дети, как иного богатенького сосунка возят в иномарке до раннего ожирения, а иного чумазого беспризорника (их число растёт) толкают на воровство спивающиеся "мамки и папки".
   А ведь я родился не в самый лучший год Советской власти, и до начала Отечественной войны, то есть почти до моего пятилетия, я приобретал так много и так быстро, что во всю остальную жизнь не приобрёл и одной сотой того. Святая истина! Попробую доказать это своим "пятилетним опытом".
   Вот самое светлое, чёткое и ясное впечатление: приземистая бревенчатая банька (хорошо помню эти закопченные бревна) на берегу разливистого, очень вытянутого в длину озера; от предвечернего солнышка и ветерка мелкие волны нестерпимо блещут (глазам больно!), и блеск этот разяще-золотистый, я жмурюсь и стою босиком в тёплой воде на песчаной отмели. Волночки хлюпают у моих ног, на желтоватом песке какие-то ракушки. И до чего же приятно пахнет от озера! Какими-то водорослями, прибрежным мокрым песком и чуточку рыбной свежестью. Меня охватывает странный дикий восторг, и я начинаю бегать по отмели, шлепая пятками по вязкому песку. И всё, впечатлению конец. Вероятно, в баньке мылись папа с мамой, а может быть, отец с товарищами парился, окунаясь потом в озёрною воду. Но этого я не помню. А банька до войны действительно стояла на берегу нашего Вышедского озера (от названия деревни Вышедки), немцы потом сожгли эту постройку, очевидно для того, чтобы баней случайно не пользовались партизаны (то бишь бандиты по-немецки), ведь тогда кругом глухо и сурово шумели знаменитые наши белорусские, дремучие леса, и непроходимые болота окружали эти леса, так что иные лесные массивы тянулись этакими островами среди этих болот. А вблизи деревень и у больших дорог фашисты с особым ожесточением вырубали вековые сосны и ели.
   Но теперь я хочу говорить о другом. Неописуемая красота озера вызвала в душе ребёнка (наверняка уже трёхлетнего) истинно дикий восторг, и дикость эта была, пожалуй, по-настоящему первобытной, унаследованной от наших благородно-рыцарственных пращуров. Рыцарственность здесь в таком понимании: поклонение природе, доброта, величие духа, благородство поступков. Не знаю, как это объяснить, но я уже тогда бессознательно чувствовал эту свою кровную связь с, окружающей меня почти нетронутой природой, если хотите, это в очередной раз подтверждает тот самый постулат, что мы - дети космоса.
   Следующее воспоминание-эпизод видится мне сегодня ещё более светло-радостным, напоенным ароматом чистейшей речной воды, цветущих жёлтых лилий (кувшинок), медовым запахом луговой медуницы, стрекотливым порханием светлокрылых с изумрудным отливом стрекоз и тихим шелестом прибрежных лозинок. Я по колено в свежей струйной, бегучей воде; нагибаясь над сапой водой и приставив ладошку к глазам (от солнца), вглядываюсь в песчано-камешковое дно и стараюсь другой речонкой поймать пескаря или вьюнка. Ах, как славно пахнет от быстроструйной воды! Какая приятно-щекотливая, влажная прохлада омывает мои ноги, которые в воде кажутся кривоватыми. Речонка эта узенькая> мелководная, но мне она кажется большой и полной своих страшноватых речных тайн: из-под коряги может схватить за ногу мянтуз (сом), из кувшинок и осоки вынырнет щука и цапнет за руку, жирная чёрная пьявка (пиявка) незаметно вопьётся под коленом... Но желание поймать серенького пескаря пересиливает все страхи. И всё дальше обрываются всякие подробности, как будто я один-одинёшенек был в этом чудесном, солнечно-речном мире. Но так не могло быть, не могли меня одного отпустить на эту речушку. Кто же со мной был, сестрёнка Ира или старшая Валя? Не помню. Но, Боже мой, какими новыми и богатыми впечатлениями и познаниями (да-да!) обогатилась моя младенческая душа!
   Воды, конечно же, не надо бояться, но быть в ней надо очень осторожным: не поскользнуться на камне, затянутом зеленоватой тиной, мянтуз не страшен, он сам наверняка от меня прячется, больших и страшных щук на таких мелких местах нет, пиявок в быстротечной воде я ни одной не увидел... Значит, они водятся в тихих илистых омутках. А жёлтые кувшинки, а изумрудные стрекозы, а запах медуницы, горьковатый залах лозинок под полуденным! солнцем? А сердитое жужжание безобидных, бархатисто-золотистых шмелей? Это же нечто воистину райское, божественное! Разумеется, о рае и Боге я тогда не знал, но откуда же в моей душе было столько упоения, восторга, счастья? Вот сколько "младенческих'^ вопросов для фрейдистов и экзистенциалистов всех мастей - мог бы я теперь сказать.
   А речушка та (Овсянка) и по сей день течёт вблизи моих родных деревень: Дуброво, Телешове, Вышедки. В 1999 году с превеликим трудом удалось мне, кое-как собрав деньги на железнодорожный билет, побывать в родных краях и прожить там целый год! Жил я у сестры Валентины и мамы, занимался исключительно крестьянским трудом плюс моя полунище некая писательская пенсия (1500 руб.); сестра и мать живут в деревне Зеречье, в 15 километрах от вышеназванных моих родных деревенек.
   Так вот, побывав в родных местах, я многое узнавал со слезами на глазах. Телешово, где мы жили во время войны и после, показалось мне маленьким, обветшалым, убогим. Не лучшее впечатление произвели и Вышедки, какие-то неустроенные, обезлюдившие. Зато Дуброво, где я родился, порадовало меня неожиданной новизной: стоят современные карличные дома, есть общественная библиотека> клуб, стадион, вместо пыльного большака тянется заасфальтированное шоссе. И здесь живут колхозники. Колхоз продолжает жить в новых экономических условиях.
   Однако я мимовольно отвлёкся. Вернусь к своему младенчеству. Возможно, я не совсем буду последователен, но то, что всё это происходило вплоть до моего пяти-шестилетнего возраста - несомненно. И ещё раз хочу подчеркнуть, что всё происходящее ограничивается только моим "одиночеством" как бы без вмешательства родителей и даже сестрёнок. Многое помнится мне только летнее, солнечное> яркое. Это вполне понятно. А вот отрывочная картинка в памяти - чисто зимняя, белоснежно-солнечная, морозная. Я стою на широкой лавке у окна, изрезанного морозными затейливыми узорами, а там, где от солнышка и тепла натопленной хаты стёкла обтаяли, там сквозь эту прозрачную мокроту я вижу высокие, белые сугробы снега на огороде, такие высокие, что из них едва торчат колышки плетня, на этих кольях с места на место перепархивают воробьи> и я слышу как под соломенной стрехой крыши воркуют голуби; зимнее солнце жёлтым блеском бьёт мне прямо в глаза; в хате вкусно пахнет свежеиспечёнными хлебами и чуточку как бы угарным душком. И больше ничего не помнится.
   Кстати, этим угарным газом я однажды так отравился, у меня так раскалывалась голова> меня рвало такой желчной блевотиной, что испуганная бабушка насилу отпоила меня кислой простоквашей, заталкивая мне в уши мёрзлую клюкву (журавины по-белорусски). Это уже было гораздо позднее, видимо, во время войны. А вот та зимняя картинка с белыми сугробами, торчащими из них колышками, порхающими воробьями и душистым запахом ржаного хлеба и сегодня вызывает у меня ностальгическое чувство. По-видимому, гармония крестьянского патриархального уклада, спокойного, домовитого, уютного бессознательно коснулась неясной детской души. Иначе этой глубокой ностальгии я никак объяснить не могу.
   Ещё крепко помнится мне нечто такое из области мистики, что ли, а вернее выразиться, пожалуй, можно и так: впервые моего хрупкого сознания коснулась великая тайна смерти человека, существования его бессмертно! души, как принято теперь считать. Это было зимой. Мы, деревенские ребятишки, сидели в дедушкиной хате на огромной и тёплой печке, грелись там, играли, рассказывали всякие были и небылицы. Кто был - не помню. Скорее всего, мои сестрицы и соседские девочки> а вот заводилой и рассказчицей могла быть только Лидочка Демидова, самая смешливая, говорунья и выдумщица. Хата Демидовых стояла почти рядом с хатой нашего деда Лаврентия, Лаврена по-деревенски. Между этими хатами стояла хатка соседей Хрульковых. И вот эта кареглазая Лидочка рассказывала полушепотом нечто, страшное, мол, на окраине нашей деревни (на отшибе) стоит хибара некоего старенького деда Лекаже, этот старик-нелюдим, худой, костлявый, седобородый, он колдун, его все побаиваются, к нему почти никто из деревенских не ходит, он лежит при смерти, а когда помрёт (не сегодня-завтра), то на улице будет мести сильная вьюга-метелица, будет выть ветер - это черти понесут черную душу колдуна в ад, а в рай души хороших умерших людей несут только белокрылые ангелы.
   Примерно вот так рассказывала эта выдумщица Лидочка. И мне было так жутко, что я даже боялся дышать. И на этом воспоминание-проблеск обрывается. Могу только добавить нечто мистическое: мне потом долго было жалко чёрной душонки колдуна Лукаша, ведь её втолкнули прямо в ад, где сидят огромные котлы со смолой. И я представлял и этот адский огонь, и чёрные большущие котлы, и каких-то голых полулюдей, кричащих и захлёбывающихся в кипящей смоле...
   О соседях же Хрульковых сказать надо отдельно. У них было два мальчугана> наш одногодок Валька и его меньший брат, совсем ещё карапуз-несмышлёныш. Этого Вальку мы немножко недолюбливали (из-за отца) и редко принимали в свою компанию играть в разные игры: в жмурки, в лапту, в прятки и> конечно> в войну, престарелая, сморщенная бабка Хрульковых мне запомнилась тем, что она нюхала крепким табак-самосад. Как сейчас вижу её скрюченные, коричневые пальцы, ими она берёт щепоть самосада из табакерки и заталкивает в одну чёрную ноздрю и в другую, а затем громко чихает. Эта процедура нюханья табака почему-то очень меня смешила. А вот отец Хрульковых во время войны стал полицаем, его потом расстреляли партизаны за пособничество фашистам.
   Итак, младенчество моё вплотную приблизилось к началу страшной войны, следовательно, мне пошел пятый год, и с этого времени все мои впечатления, всякие житейские события, моё отношение к ним становятся уже более последовательными, более чёткими, вообще всё воспринимается мною и зрительно острее, и физически и эмоционально ощутимее.
   Я всё больше и больше люблю маму, статную, энергичную, в лёгком ситцевом платье и почти всегда босую, очень редко - в парусиновых туфлях-лодочках. Всё сильнее мне нравится папа: рослый, стройный, красивый, даже, как мне тогда казалось, самый красивый и самый лучший во всём Телешове. У меня уже появляются мои однокашники по детским играм и забавам: Володя Демидов, Митя Латышев, Шурик Козлов, Толя Винокуров, Толя Жуков.,.
   И вот как я впервые столкнулся с грозной военной техникой. Однажды летним днём наша тихая деревенская улица> наполовину заросшая одуванчиками и зелёной травкой-муравкой, содрогнулась от ужасающего грохота. Мы, ребятня, первыми повыскакивали кто откуда на улицу и... остолбенели, оцепенели (выражение точное!), увидев остановившуюся беловато-грязную, железную (бронированную) громадину, из круглой дыры (люка) которой вылезли двое чумазых дядек в невиданных каких-то тёмных одеждах, круглых толстых шапках (шлемофонах и комбинезонах), и с наганами на боку в кожаных сумочках (кобурах). Эта высокая громадина с пушкой грохотала мотором, попыхивая копотью из двух труб. Тут подошли наши деревенские девки, бабки, старухи, дядьки с наганами, улыбаясь, заговорили с ними, девкя стали им что-то объяснять, указывая руками в сторону Вышедок. Мы не успели хорошенько разглядеть эту махину, как дядьки быстро нырнули опять в дыру, в машину, она взревела, как добрый десяток колхозных быков, загрохотала всеми железяками и двинулась по дороге в сторону чашей речонки Овсянки, по направлению к Вышедкам.
   Для нас, ребятишек, это был легкий испуг, мы не могли опомниться, а взрослые тут же, не расходясь, толковали о каких-то заблудившихся наших танкистах. И что примечательно: спустя 15 лет> когда мне исполнилось 19 и меня призвали в Советскою Армию, я попал на службу в танковые войска на Дальнем Востоке; там-то, будучи командиром танкового орудия, я и узнал, что тогда на деревенской улице в трагическом сорок первом году останавливался наш тяжёлый танк КВ. Почему он летом был окрашен в беловатый цвет - для меня это и поныне загадка. Как боевая машина танк КБ (Климент Ворошилов) не оправдал себя. Вскоре его заменил тяжёлый танк ИС (Иосиф Сталин), он обладал сильной огневой мощью> отличной бронёй, имел высокие ходовые качества, и с честью прошел по всей Европе до Берлина.
   Но вернусь к тому далёкому летнему дню сорок первого. Почему я тогда испытал подспудный страх перед этой стальной махиной? По-видимому, всё моё детское существо почувствовало свою беззащитность перед машиной-гигантом, точно кролик перед слоном. Умом не понимая, я сердцем почуял грозную мощь такой машины. Душа моя, роднившаяся только с прекрасным (природой), видимо, содрогнулась при виде рукотворного, а не сказочного чуда-юда.
   В это же лето произошло ещё одно событие, всколыхнувшее весь наш тихий деревенский быт. В наше Телешово хлынули эвакуированные, их называли беженцами из западной Белоруссии. Так впе-| рвые я услышал это странно звучащее слово - беженцы! Когда дед или бабушка спрашивали у них, мол, и куда ж они направляются с детьми и стариками, со всем прихваченным с собой домашним скарбом, то они отвечали, что идут в глубокий тыл. Эвакуация, тыл, беженцы - как чуждо звучали эти слова! Видимо, все мы от мал до велика чувствовали, что в наше мирное житьё вторглась какая-то грозная предвестница грядущих окаянных дней.
   Моя память цепко схватила отдельные моменты того быта, который так разительно отличал этих пришлых людей от нас, деревенских жителей. Очень удивил меня говор этих людей, не по-нашему они говорили, и вот запомнилось навсегда: ребёнок - рабенёнок, платье - сукенка, дуть - дзьмухать, спички - сирнички, дерево - дрзва, немцы - герман, немчура и т. д. Ярко помню один эпизод: у дедовой хаты на порожке, сколоченном из толстых досок, сидит седоволосая старуха, у неё трясётся голова, трясутся жилисто-заскорузлые руки, она держит на коленях, обтянутых грязной юбкой, деревянную чашку , с похлёбкой, и своими трясущимися руками, проливая варево на юбку, деревянной же ложкой старается донести похлёбку до рта. Я стою, гляжу на неё и дивлюсь: чего это она ест так неуклюже? И тут из распахнутой двери сеней появляется молодайка в тёмном платье и корит старуху: "Мам, што ж ты у сю сукенку облила? Ах, божечка мой, нядоля-бяда ты наша, ах, божечка!" И, с трудом подняв старуху, уводит её в хату, оставив на пороге чашку с похлёбкой, которую сразу облепили назойливые мухи.
   Запомнился мне ещё один момент из неуютного временного быта этих беженцев-постояльцев. У них умер совсем маленький ребёнок (рабенёнок), до этого я нередко слышал> как он пискляво плакал, закутанный в тряпьё. Делали ли ему гробик и где схоронили - не знаю, но хорошо помню бледно-сиреневый обмылочек, заткнутый в щель бревенчатой стены, за оконной ставней. Этим мыльцем обмывали тельце усопшего. Бабушка строго наказывала мне не брать этот обмылок, видимо, и сестрёнкам моим то же самое говорила. Иногда я тайком (дети есть дети) поглядывал на это торчащее в щели мыльце и недоумевал: почему его нельзя трогать? Однако смутный страшок перед этим запретным обмылком всё же пересиливал - я уходил побыстрее, чтобы меня не увидел здесь никто.
   И больше мне ничего не запомнилось из быта тех беженцев. По-видимому, они скоро ушли от нас. Из разговоров старших смутно улавливали мы, дети, что надвигается на нас нечто зловещее... 18
   Деревня наша с тревогой стала ожидать этого неминуемого дня - вот-вот нагрянут страшные германцы!
   С началом войны отец и мать ушли в партизаны, в отряд командира Дьячкова, действовавшего на территории Витебщины. А я и мои сестрёнки остались у бабушки с дедушкой, в `Гелешове. Помню, дед и шиш бабушка говорили о германцах, которые прут на нас несметной силой и "агромадным" оружием. и вот как-то тихим летним вечером, когда солнце стояло низко над Вышедским сосновым бором (как сейчас это вижу!), мы впервые увидели этих германцев, этих страхолюдных немцев, как их называли некоторые деревенские бабы. Мы, то есть я, Володя Демидов, Петя Латышев, Шурик Козлов, Толя Винокуров и, кажется, ещё братья Буянковы (они были намного старше нас), толпились на краю глубокой глинистой ямы> заполненной желтоватой водой. Эти братья-сорвиголовы зажигали и бросали в воду кусочки какой-то серы (они называли её фугасом), этот фугас к нашему всеобщему удивлению горел в воде! Мы были настолько поражены и так заняты этим необычным зрелищем, что и не заметили, как по нашей пыльной дороге двигались в сторону деревни три или четыре колонны германцев в "рогатых" касках и с винтовками на плечах; плоские штыки при свете вечернего солнца сверкали особенно зловеще. Это я запомнил очень чётко - устрашающий блеск штыков, мерно колышущихся над рядами идущих немцев. Что было дальше? Наверняка мы испугались и побежали домой. Запомнился мне этот летний вечер! Запомнился хохот этих фрицев, ихний лающий говор, исковерканные русские слова: "Матка, млеко, ямка, ха-ха!" В тот вечер по всему Телешову стоял такой шум-гам, что боязно было высовываться на улицу. И что особенно примечательно для детского сознания: я крепко запомнил чуждый запах германской амуниции, маслянисто-стальной запах их оружия, запах фасолевого супа, сваренного из награбленных белорусских овощей и, как это ни унизительно для немецкой нации, их бескультурье, их наглое поведение; они иногда "шутили" - мочились на виду наших деревенских молодух, идущих от колодцев с вёдрами воды; они открыто гадили возле наших дощатых уборных, ведь мы были для них всего лишь "русиш швайн" - русскими свиньями. Что же я, пятилетний малышу должен был испытывать к этим оккупантам? И сегодня эта неприязнь ко всему немецкому подспудно сохранилась во мне, хотя и донимаю, что это глупо. Ведь великая культура Гёте, Шиллера, Томаса Манна> Ремарка, Вагнера, Баха у всех вызывает чувство восхищения и преклонения перед германским гением, но "философия новейших крестоносцев" для нас омерзительна.
   В эти же первые дни оккупации Петя Латышев изловчился украсть (точнее - полуголодный) у немцев то ли котелок супу, то ли краюху хлеба, но они поймали маленького воришку и посадили его в "карцер", в нашу деревенскую баньку. Держали там Петю около суток, даже били его и гоготали, дознаваясь, мол, где "партизанен?" Петя, конечно, только плакал и показывал жестами, что хотел есть, голоден был.
   Когда в 1999 году я разговаривал с Петром /уже больным/, то он сказал мне, что помнит этот жутковатый случай. И я помню хорошо. А следующий случай мне запомнился так крепко, что иногда и сейчас думаю: это чистое везенье, что я на наткнулся на немцев, когда бежал к своим, "к партизанам". Дело было так: наши крестьяне, поняв, что фашисты уничтожают всякую живность, режут или угоняют весь скот подряд, пошли на простую хитрость: либо тут же угоняли коровок и таляток в соседние леса, чтобы переждать там бесчинства спецотрядов грабителей, либо закалывали кабанчиков и уничтожали гусей, а потом потихоньку всякими уловками увозили это добро в лес и прятали в недоступных (для немцев) местах. Эти грабители и мародёры вообще-то побаивались партизан, и с наступлением темноты в лес не совались. Особенно страшны были для жителей сёл и деревень каратели - отборные карательные отряды из эсэсовцев, эти убивали и сжигали всё подряд.
   Однажды осенним вечером (было уже холодновато) по нашей деревне пополз слушок, будто со стороны Вышелок двигаются к нам каратели. Многие наши деревенские стали убегать в сторону Липок (бывший хуторок нашего деда), а дальше Липок тянулась так называемая Волковня - лес сумрачный, болотистый, угрюмый. Мы сами боялись этого леса.
   И вот дед Лаврен принимает решение: небольшого кабанчика (подсвинка), которого чудом уберегли от немцев, пускает под нож, тушку укладывают на сани и спешным порядком увозят в направлений Волковни. Кажется, сестра Валя тоже помогала дедушке и бабушке увозить поклажу. А мне и шестилетней Ирочке было строго наказано сидеть дома и никуда не отлучаться. А уже смеркалось. Вначале мы с Ирой, играли, и в какой-то момент я глянул на дорогу и обмер: по дороге к нашей деревне двигалась колонна немецких машин. И я, сам не зная почему (страх, испуг?), бросив свою сестрицу, тайком шмыгнул за хлевок, потом за пуньку и что есть духу припустил догонять деда с бабкой, бежал, плакал и всем встречным деревенским говорил, что хочу в лес, "к партизанам". Меня еле остановили. Уже впотьмах я нашёл деда и бабушку. Меня стыдили, мол, как я мог оставить сестру?
   А Ирочке, как ни удивительно, повезло прямо-таки фантастически. Обнаружив, что я исчез куда-то, она забралась в дедушкиной хате на печку и сидела там тихонечко> как мышка, наблюдая за немцами. Они расположились в просторной хате, как у себя дома, пили свой шнапс, жрали, орали песни, хохотали, играли на губных гармониках. Дотом заметили на печке "рус киндер" и стали давать ей конфеты, похожие на круглые шашечки в обёртках, и лопотали: "Киндер, цукерка, гут!" К счастью, это оказались не злобные каратели, а обыкновенные войсковые части, может быть, даже и тыловые, это-то и спасло нашу деревню. Кстати, эти части на отличались особой жестокостью и, поняв, что деревенские жители в страхе покинули свои дома и бежали в лес, стали распространять "милостивые" слухи и листовки примерно такого содержания: "Руски матка, не бойсь германски сольдат, он хочет порядок, ходить надо по домам, вас никто не трогать".
   И наши деревенские понемногу, несмело стали возвращаться из лесу к своим родным хатам. М правда: немцы никого не схватили, не допрашивали, даже не искали "юдэ и дартмзанен".
   Но вот загадочный вопрос: дед и бабка строго наказали мне не покидать сестрёнку одну, но почему жа я всё-таки пренебрёг наказом деда, как только увидел идущих к нам немцев? Струсил, побоялся за свою детскую жизнь? Или, зная из разговоров старших, что немцы боятся партизан, а посему готовы уничтожать даже партизанские семьи (если донесут свои же сельчане), я и побежал без колебания искать защиты у партизан, ведь я видел, что и у моего папы есть автомат с круглым диском. Точно не знаю, но мне думается, я и тогда уже понимал, что, бросив сестрицу одну, совершаю нечто нехорошее...
   А на следующую ночь (или чуть позднее) в соседней деревне Сечёнке фашисты согнали много людей в одну хату и подожгли её, Говорили, что там были комсомольцы и переодетые партизаны, и кто-то донёс на них. Так заживо и сгорели молодые сечёнцы. Я помню эту жуткую тёмную ночь. Мы с бабушкой стояли во двора, смотрели на далёкое зарево, бабушка плакала, крестилась и говорила: "Жгут людей, живодёры!" Она уже знала о том, что в печёнке фашисты (видимо, каратели) устроили облаву, много схватили людей, согнали всех в большею хату и готовят расправу. Ведь в деревне любая молва распространяется с быстротой горящего пороха.
   Жечь живых людей - это никак не укладывалось в моей голове. Только очень плохих людей жгут в аду, да и то всяких грешников? злых ведьм, колдунов... Когда я спросил об этом у дедушки (верующего), то он сердито притопнул ногой, цыкнул на меня и пригрозил, чтобы я нигде об этом не болтал.
   Так началась наша невольничья оккупационная жизнь. Дедову хату занял какой-то важный фриц (полковник или генерал), а нас выгнали в хлевок, и стали мы там жить вместе с нашей ласковой бурёнкой, которую храбрая наша бабушка отобрала у немцев, когда гнали коровье стадо через Телешово в далёкую Неметчину, как тогда говорили. Однако, полагаю, что скорее всего этот важный немецкий чин сам распорядился поймать корову и оставить у хозяйки. Так оно и оказалось: этот фриц просто обожал молоко.
   Ох, до чего же запомнился мне этот наш небольшой хлев! Запомнился "душистый" запах коровьего наго за> приятный запах лугового сенца, которое постоянно хрумкала наша коровка> поилица и кормилица наша. Потом она ложилась на сухую соломенную подстилку, неспешно пережёвывала жвачку, иногда тяжело и шумно вздыхала, раздувая широкие бока и поводя на нас, ребятишек, большим студенисто-лиловым глазом. И до чего же сладко пахло от неё парным молоком! А как я любил почёсывать у неё за бархатно-тёплыми ушами, которыми она потешно потряхивала, наверняка ей это было приятно.
   У этого важного фрица был денщик, человек невысокого рос белобрысенький, в сапогах-раструбах, в мундире мышиного цвета, подпоясанный широким ремнем и с большой бляхой (пряжкой) цинкового цвета. Этот денщик поневоле установил дружественные отношения с бабушкой, ведь полковник (или генерал) любил молоко и часто посылал своего слугу к бабушке: "Млеко, матка, млеко!" Бабушка наливала ему молока, и этот белобрысый простой немчик тайком стал приносить нам то плоский котелок густого супу, то каши из концентратов, то конфет-шашечек или пакет печенья. При этом денщик на каком-то тарабарском языке старался поговорить с бабушкой, показывал три пальца, кивал в сторону запада (Германии) и лопотал примерно так: "Мутер там, там, их майне драй киндер!" То есть у него в Германия семья, трое детей, потом он показывал на свои руки, на ножовку, висевшую на гвозде - дескать, плотник он, мастеровой, затем хлопал ладонью по пистолету, который оттягивал кобуру и как-то нелепо болтался на поясе и лопотал: "Их найн, нами!" То бить он не хочет воевать, не хочет убивать. И что мне запомнилось: кобура у этого немчика висела сзади, на бедре, а ведь у всех немцев, как мы теперь знаем, обычно пистолет находился на поясе впереди, почти на животе, для педантичных немцев этот денщик прямо-таки какой-то "альбинос". И, странно, что я вдруг как-то сообразил: нет, не все немцы злые и страшные, есть среди них и добрые дядьки, такие как этот генеральский прислужник.
   Ещё мне очень запомнилась моя болезнь той зимой. Как дедушка ни конопатил одно-единственное оконце, как ни обивал войлоком дверь, а всё же кое-где в щели пробивался морозным воздух, и хотя чугунная печка-теплушка хорошо грела, но постоянно сыроватый пол хлева был холодноват. Видимо, я простыл, у меня начался жар, температура наверняка была под сорок, потому что бабушка говорила после - я всё время брусил (это по-белорусски), то есть бредил. И вот что поразительно: до сего дня мне помнятся страшные видения того детского бреда! Во-первых, в ушах и голове постоянно стоял странный звон> сопровождаемый ужасными кошмарами: оскалив гнилые зубы, скрюченными пальцами тянется ко мне покойник-колодник дед Лукаш, потом начинают мелькать какие-то огненные круги, петли, квадраты, шары... И всё, больше ничего не помнится. А когда я поздоровел, то бабушка разрешала мне ненадолго выйти на улицу. Меня обули в старенькие, залатанные валенки, надели двое худых штанишек, обвязали тёплым бабушкиным платком, на руки натянули подштопанные испотки (рукавички), и я вышел во двор. Боже, какая красота кругом! Тихо-тихо, лёгкий морозец, небо чисто-синее, ни облачка, солнце яркое-лреяркое! Сердечко моё радостно билось. И вдруг - аэропланный гул. Заранее должен сказать, что тогда мы самолёты называли аэропланами, истребителей - ястребками, бомбардировщиков - бомбовозами, пистолеты - наганами, немцев - фрицами, их машины - студерами (студебеккерами). Ещё нам, детишкам, крепко запомнились отдельные фрицовские слова: киндер, гут, мутер, юдэ, партизанен, брот, ком, цурюк, арбайт, майна, швайн... И вот гул аэропланов. Я взглянул на небо и - оторопел! высоко над нашей деревней шел воздушный бой! Медленно, как мне казалось, плыли два тяжёлых бомбовоза, а над ними кружили два ястребка. Теперь я это понимаю так: наши бомбардировщики летели на восток, скорее всего, возвращались на свой аэродром, выполнив боевое задание, и неожиданно их обнаружили два мессера (мессершмитта), завязался неравный бой между тяжёлыми нашими самолётами и лёгкими гитлеровскими истребителями. Один наш бомбовоз ушёл из-под огня мессеров и скрылся за лесом, а вот другой наш аэроплан фрицы подбили, он задымил, позади потянулся черный хвост дыма, и аэроплан стал снижаться /падать/ в сторону того самого страшного болотистого леса - Волковни. Не знаю, не помню, выпрыгнул ли наш летчик с парашютом, но мессеры развернулись и подались на запад. Я был в недоумении. Неужто, наш лётчик погиб! где он?
   Много позднее, когда немцев уже погнали из Белоруссии, мы, любопытные сорванцы, вслед за старшими (братьями Буянковыми я Витькой Сивековым) пошли в эту гиблую Волковню (из-за болот) искать упавший самолёт. И ребята нашли его: он только одним крылом врезался в болотистую трясину, а так был весь на виду, с обгоревшим фюзеляжем. Кабина была раскурочена, пуста, видимо, здесь побывали партизаны. Отчаянные Буянковы и Сиваков тут же начали потрошить боеприпасы, доставали очень крупные патроны (думаю теперь, это были патроны от крупнокалиберного пулемёта), воткнув такой патрон в дыру крыла, выворачивали большую пулю с медным ободком, а из гильзы извлекали шёлковый мешочек с порохом, похожим на длинные восковые палочки. Мешочки ребята складывали в холщовые торбы, порох частично сжигали, бросали даже в огонь эти патроны - они гулко рвались. Удивляюсь, как никого не поранило! А из шёлковых мешочков деревенские девчата потом шили себе приличные кофточки.
   Дальше мои впечатления, моё сознание пронизаны подспудным страхом. Никогда не забуду одну жуткую ночь, почему-то много семей из деревни собралось в ту ночь ни на окраине, а в хате Нины Наумовой. Тускло горел фонарь, ставни окон плотно были закрыты, вся хата содрогалась от бухающих разрывов бомб. Почему фрицы бомбили ночью эту местность - загадка. Очевидно, лётчики заметили огонь костра в лесу. Ага, стало быть, партизанен! А лес был совсем недалеко от деревни. И началась полуслепая ночная бомбёжка. От страха все онемели - никто не разговаривал.
   Днём мы, ребятишки, ходили туда, ближе к лесу, и увидели много глубоких ям (воронок), и это было совсем недалеко от хаты Наумовых. Попади хоть одна бомба в хату - вот и всеобщая наша могила. Господь отвёл от нас смерть, вспоминается и другая ночь, но уже какая-то настороженно-тревожная с комедийным концом. Вблизи нашего Телешова был какой-то старый хутор - Плитки, там стоял большой ветхий дом под шатрово-круглой крышей. И опять много семей из нашей деревни понабилось в этот дом. Почему - не знаю. Кругом был лес, и в этом лесу с вечера и до наступления темноты шла стрельба. В доме все почему-то говорили полушепотом. Из скупых разговоров старших я смутно понял> что вроде бы каратели вместе с полицаи напали на след партизан... И в доме все боялись одного: если каратели нас обнаружат - никому не сдобровать. М. была среди наших деревенских жителей одна бабка Алаксандрина, как сейчас бы сказали -юморная. Когда стрельба утихла, то Александрина схватила валенки, сунула голенище в голенище, заперебирала пальцами как по клавишам гармошки и запела озорные припевки (частушки). И куда девался весь страх? Люди повеселели, заулыбались, уже и шутками стали перекидываться. Бабы смеялись, мол, эта Александрина не только немецких пуль и снарядов не боится, она и чёрта с дьяволом не испугается. Мне так понравилась эта бабка, что я запомнил эту ночь навсегда. Наверное, оптимизм человека, его здоровые душевные силы всегда оказываются сильнее страха, уныния, печали.
   С наступлением лета мы начинали наши обычные детские игры, забавы, то есть вели себя так, будто никаких немцев не признавали. Сейчас об этом даже странно как-то и думать, но именно таким запомнилось мне то лихое время.
   Однажды на нашей широкой улице мы играли "в лапту". Эта игра отдалённо напоминает американским бейсбол, только вместо бейсбольной биты у нас была, обыкновенная толстая палка и упругий каучуковый мячик. Если добрый биток крепко ударял палкой по мячику, то он летел даже с каким-то змеиным шипением, и вот сестра Ира, я и еще несколько девочек и мальчиков играли "в лапту".
   В это время по улице шёл какой-то Фриц, пиная ногой консервною банку; это почти всех фрицев было нечто вроде дурной привычки. Ира как раз ударила по мячику и... мячик срикошетил и стукнул немчика то ли по плечу, то ли по затылку. Круто обернувшись, фриц что-то загорланил на своем языке, потом расстегнул кобуру, выхватил наган (вальтер или браунинг) и направил на Иру. Я так испугался, что мои ноги будто к земле приросли. Фриц орал, размахивая рукой, пока сестрёнка не заплакала; затем он сплюнул, выругался по-своему и удалился, только уже не пинал банку, а всё плевал и бормотал что-то. Мы все испуганно притихли - игра кончилась, и потом долго-долго мы почему-то боялись играть "в лапту".
   Как-то летним утром бабушка напекла стопку ржаных лепёшек, налила большую темную бутыль молока, завернула всё это в тряпицу, уложила на дно корзины, сверху бросила несколько морковок и наказала мне и сестрёнке идти прямо в Лидки, где стояла когда-то дедушкина банька, а если кто-нибудь встретится нам по дороге и спросит, мол, куда так собрались, то надо сказать так: идём собирать землянику (суницы по-белорусски). Но бабушка шепнула нам, что подальше за баней (уже разрушенной), в кустах прячутся отец и мать, и если кругом не будет ничего подозрительного, то они махнут белым платочком из кустов. Мы поняли, что надо быть очень осторожными - мы ведь идём к партизанам! Как раз в это время в нашей деревне не было немцев.
   Недалёкий этот путь по травянисто-песчаной дороге очень заполнился мне. Шли мы с Ирой, дурачились, поглядывали вокруг себя, на придорожные кусты, ели морковку и незаметно минули разрушенную баньку. И тут увидели из зарослей кустов знак - взмах белого платка. Папа и мама! Но мы, дети войны, да ещё партизанская семья, не ринулись в кусты опрометью, к родителям, а спокойно, этакой ленивой походкой подошли к орешнику и ольховым кастам, и только потом едва заметили лапу и маму, спрятавшихся в густой траве. Боже, сколько было нам радости! Мама даже всплакнула, поцеловав нас. Я трогал папкин автомат, его фуражку, ремни - всё это очень занимало меня, отец мне казался самым сильным, и ему не страшны никакие фрицы. Правда, он строго предупредил нас: никому ни слова о том, где мы были, ни слова! Ира была постарше меня, поэтому родители больше расспрашивали у неё о всяких деревенских новостях, сказали, что передать бабушке и деду и поинтересовались: встретился ли нам по дороге кто-нибудь из деревенских? К счастью, нет, никто нас не видел, как будто и вправду Бог оберегал нас. Недаром же дед и бабушка так усердно молились по вечерам, стоя на коленях перед иконой... К тому же дедушка часто и подолгу читая старенькую Библию. (Она и сегодня, как дорогая реликвия, хранится в моём книжном шкафу). Я не забуду, как дед однажды тихо, как бы пророча какую-то неминуемую погибель нечистой силы, сказал: "Антихристы от наказания усе равно никуда не убягуть..." Удивительно, конечно, но я почему-то понимал, что эти антихристы - немчура, фрицы, но ещё удивительнее другое: никто из деревни не выдал нас, что мы есть партизанская семья. Иной раз невольно задумаешься: а всё же почему не выдали, не донесли? Ответ у меня сложился такой: отца моего, Кононова Михаила Лаврентьевича, очень уважали в деревне за добрый, уживчивый и спокойный нрав, более того - отец никогда не отказывал в помощи ни соседям, ни близким людям, ни родственникам. К сожалению, пережив отца на несколько лет, только теперь с большой болью осознаю: милостивый Господь, ну почему я с таким запозданием оценил достоинства своего отца, почему я был так эгоистичен и самолюбив в своих юношеских планах и устремлениях? Что на это ответить - не знаю. Твёрдо знаю одно: отцов и матерей своих ещё при их жизни надо крепко любить только за то, что они просто вырастили нас, любить их такими, какими они были, пусть и не идеальными и правильными.
   В то памятное лето мне очень запомнились, хотя и несколько отрывочно, три эпизода, связанные с немцами, с их "новым порядком". Вот один из этих эпизодов. И огромном колхозном амбаре (мы его называли пуней) с широкими дощатыми воротами, но без окон> фрицы повадились показывать нам, деревенским жителям, свои немецко-фашистские фильмы. Не помню, ходили или же избегали посещать это зрелище наши девки, бабы и старики, но мы, сорванцы, охотно шли в этот амбар - ведь фрицы не чинили нам никаких препятствий. Даже днем "крутили" они своё кино. И вот сидим мы на земляном утрамбованном полу (ток для обмолота ржи), глазеем на белое полотно, где поют и танцуют красивые дяди в чёрных пиджаках и штанах, а красавицы-тёти вообще, как мяклыши (бабочки) порхают и скачут по белокаменной лестнице. Сказка, чудо, нечто неземное! И когда эта экранная сказка заканчивается и отворяются ворота - мы выходим на свет солнечного дня какие-то притихшие, скисшие, будто все мы оглохли от только что звучавшей музыки.
   Теперь я думаю так: немцы неспроста показывали нам свою пышно-помпезную кинопродукцию, мол> смотрите "русиш швайн", как живут в великой и сытой Германии. И ещё предполагаю, прокручивали фрицы и свою победоносную кинохронику, где под руководством мудрого фюрера моторизованные гитлеровские дивизии двигались по русской земле почти без сопротивления этих большевиков-голодранцев. Ыо кинохроники я не помню, моя чистая детская душа не воспринимала этой маршевой вакханалии.
   Другой эпизод (говорю без всякого юмора) из разряда тифозно-вшивых. Однажды летним днём пришла домой бабушка очень озабоченная и стала рассказывать деду, что немцы заставляют всех в деревенских жителей нести одежду на пропарку в специально оборудованною машину - вошебойку или вошепрудку. Одежду, какая имеется в семье, надо связать веревкой, а там, около машины, сдатчик одёжки получит номерок и такой же номерок будет прикреплён к одежде. Со вздохами и охами бабушка начала собирать всю нашу ветхую одежонку. Я тут же выскочил на улицу и увидел за хатой Буянковых, почти у самой кузницы, большую машину зеленовато-пятнистого цвета с огромной будкой вместо кузова и черной трубой, из которой попыхивал то ли дымок, то ли пар. Машина тарахтела, "кудахтала", как лотом выразительно скажет дед. К машине подходили люди с узлами. Это-то мне и запомнилось.
   Как известно, в то военное время вши были сущим бедствием для нас, а уж для немцев и подавно. Пройдя по всей Европе форсированным маршем и нигде не встречая серьёзного сопротивления, немцы хотели вести войну так, чтобы иметь некоторые "бытовые удобства". Вши для них стали настоящей заразой в условиях военного быта. Вот и придумали вошебойки, несколько напоминающие зверские душегубки, в которых гитлеровцы умерщвляли наших людей.
   Следующий эпизод... Даже охарактеризовать его затрудняюсь. Как-то с Володей Демидовым играли мы возле его хаты в "бомбовозов и ястребков". Самолёты нам заменяли резцы от разобранной сенокосилки, они чуточку напоминали игрушечные самолётики. И тут мы услышали моторный гул и оглянулись. Около хаты Латышевых остановился грузовик с высоким кузовом, обтянутым черным полотном. И откуда-то появилась большая группа фрицев с автоматами, но шли они непривычно: медленно, точно нехотя, молча, даже угрюмо, шли плотной кучкой и что-то несли. Подойдя к грузовику, задний борт которого был откинут, фрицы неожиданно подняли на руках что-то тяжёлое и стали заталкивать в кузов длинный ящик из блескучей жести. Это был цинковый гроб> как потом мы узнали из разговоров старших. Погрузив ящик, двое автоматчиков запрыгнули в кузов, борт захлопнулся, грузовик, рыча мотором, пополз по улице и скоро повернул на дорогу по направлению к Вышедкам.
   Затем мы с Володей услышали разговор его мамы и соседки Хрульковой (жены полицая), стоящих у изгороди и обсуждающих только что увиденное. Оказывается, и они смотрели из-за плетня на всё происходящее. Хрулькова негромко говорила (у неё был неприятно-писклявый голосок/, что один офицер пошёл в отхожее место (нужник, сортир и т.д.), засел там справлять свою нужду, а другой фриц чистил наган недалеко от нужника; случился непроизвольный выстрел, пуля угодила в уборную - труп офицера нашли там только вечером. Теперь его повезут в Германию, к родственникам, где и предадут земле. Так "геройски" погиб высокий офицерский чин на восточном фронте, сражаясь против большевизма.
   Но всей вероятности, мне не удастся восстановить в полной последовательности события тех бесконечно далёких дней, но отдельные случаи и моменты с такой живостью запечатлелись в моей детской памяти, что иной раз кажется - это произошло совсем-совсем недавно.
   Вот с такой яркостью вижу я сегодня ту морозную, звёздную ночь. Почему мы уезжали> от кого спасались - не знаю, но очень запомнил я эту ночь, скрип санных полозьев, тихий стук по оледенелой колее коровьих копыт. Да, нас троих / меня, Иру, Валю/ везла на санях-розвальнях милая бабушкина кормилица бурёнка, в приспособленном для неё мягком самодельном хомуте, и не оглобли были по бокам коровки> а верёвочные постромки. Корова вместо лошади - особая примета тех тяжких лет. Лошадей почти всех позабирали на фронт, много и коров угнали фрицы в Германию или на бойню, остались припрятанные в тайных местах подтёлки, козы, бычки, они подросли и стали настоящими поилицами-кормилицами ограбленных и разорённых сельчан.
   И вот мы, тройняшки, лежали одетые, укрытые тулупом и одеялом, на санях, и хорошо помню светящееся надо мною яркое звёздное небо, скрип полозьев, стук бурёнкиных копыт и тихий говор отца и матери; они шли сзади за санями и вполголоса говорили о чём-то. Я только видел белый отцовский полушубок, автомат на плече, и тёмное пальто или плюшевый жакет мамы. Странно, конечно, но мне было так хорошо, я так любил папу и маму, `что был, пожалуй, безрассудно счастлив. Я ведь не понимал, какой опасности подвергали себя родители, перевозя таким образом нас в более безопасное место, кажется> в дальнюю деревню Берёзовку. Там вроде было спокойнее, а вокруг наших деревенек - Телешове, Сечёнка, Фролове, Вышедни, Дуброш - рыскали отряды фашистов.
   Нынешней зомбированной молодёжи и даже подросткам, одурманенным лживой демпрессой и откровенно наглым и гнусным телевидением, конечно же, не понять, какими страшными врагами были для нас фрицы-немцы, которым сегодня некоторые продажные губернаторы готовы ставить памятники, как например, гитлеровцам на политом кровью Прозоровском поле под Курском. В их истлевшие могилы надо вбивать осиновые колья, а им - памятники! А в Латвии в ранг героев зачисляют даже бывших эсэсовцев. Коротка же память у этих либералов-госчиновников, а может быть, это сознательная акция современных Иуд-правителей, готовых за тысячи дойчмарок (а не тридцать сребреников) продать и Родину, и святую память погибших за русскую землю.
   У местного населения отношение к партизанам было доброжелательное, но и в среде партизан находились негодяи, которые могли забрать последние скудные харчи у горемычных деревенских баб с ребятишками. Вели командиры отрядов узнавали о таких подлецах - их сурово наказывали. Отец рассказывал после войны, что и такие позорные случаи бывали.
   Мне же запомнился другой случай, и даже сегодня я не могу разобраться: хорошо то было или дурно, что произошло тогда...
   Думаю, что именно в той же Берёзовке, в хате одной женщины, которая приютила на время нашу семью (где были отец с матерью - не знаю), мы, то есть я, мои сестрёнки и ещё сын хозяйки дома забавлялись всякими детскими шалостями. День был солнечный, морозный, дул жестокий ветер, гнал по сугробам колючую позёмку, так что выходить из хаты совсем не хотелось в своей латанной-перелатанной одежонке. Как раз в это время в спешном порядке через деревню двигался по направлению к лесу партизанский отряд. Вдруг в сенях раздался гулкий топот, говор, дверь хаты отворилась и вместе с облаком морозного дара появились две бойкие партизаночки, краснощёкие девчата в телогрейках, ватных штанах, валенках и шапках-ушанках. Они поздоровались с хозяйкой, которая сидела за веретеном и пряла пряжу. Сбросив свои шапки со звёздочками на лавку и прислонив винтовки к стене, девчата с ходу попросили у хозяйки чего-нибудь доесть, да поскорее, пока командиры не хватились, чего они удрали из строя. Хозяйка быстро достала из печки чугунок с тушеной картошкой, брякнула его на стол, дала ложки, хлеба-черняшки, и девчата, как мне показалось, мигом опорожнили чугунок, на ходу поблагодарили хозяйку, схватили винтовки (карибины), шапки и выскочили из хаты. И то, что сказанула хозяйка вслед девчатам, я никогда не забуду: "Ишь, лахудры, как оголодали - всю бульбу обеденную сожрали!" Я, конечно, не понимал значения этого бранного слова, но уловил в нём нечто нехорошее... Хозяйка, возможно, так грубовато отозвалась о молодых партизаночках потому, что были сплетни и склоки о женщинах, которые в то лихолетье ушли на фронт, или в партизаны.
   Тут в моей детской памяти наступает провал - смутно помнятся те полуголодные и тяжкие наши мытарства и скитания; одно только крепко запомнилось - всегда мы жили под страхом в те суровье дни.
   Зато как хорошо помню я день нашего освобождения от оккупантов! Олухи и разговоры о том, что наши войска наступают всё больше радовали нас. Мы уже вернулись в родное Телешове. Фашистов там уже не было: бежали, бросая по дороге неисправные машины, сломанные повозки, лыжи, лёгкие плоские лодки (в них они тащили награбленное), кое-где валялось и брошенное оружие. Зима была на исходе, но ещё было холодно, и в дедушкиной хате невозможно было найти попервости тепла и приюта (видимо, дров не хватало), и мы поселились в замлянке-блиндаже, который фрицы вырыли около хаты> чтобы спасаться от бомб наших самолётов. А может быть, и мы по этой же причине спасались в блиндаже - не знаю.
   Помню, начинало смеркаться, и вдруг все мы услышали громкое, раскатистое "ура-а-а!!" мы выскочили из блиндажа и увидели, как по улице катится лавина лыжников в белых балахонах (маскхалатах): это первые красноармейцы ворвались в деревню. Боже, что тут началось! Дети прыгали от радости, взрослые плакали, обнимались, целовались.
   И то ли в этот радостный вечер, то ли на другой день под вечер, в блиндаж вошли отец с матерью. Как мы все были счастливы! Отец, как всегда> с оружием, а мама с какой-то котомкой. Более мама не разлучалась с нами, а отец ушёл вместе с Красной Армией.
   Помню морозное утро> когда я впервые после долгого скитания с сестрёнками по чужим углам, перешагнул порог дедушкиной хаты. Сперва я как будто на узнал родного жилья: в хате пахло чувдым запахом (папиросами, сапожным гуталином, оружейной смазкой, газетами...), но более всего меня поразила обстановка - всё было смастерено из гладкой белостволой берёзы, и широкое кресло, и табуретки, и полочки, даже вешалки для мундиров! И как я понял из разговора деда с бабушкой, всё это рукоделье (мебель) смастерил тот самый белобрысый немчик-денщик, недаром ведь он так уверял бабушку, что он плотник.
   События в те дни шли с такой быстротой, так всё быстро менялось, что мы по-прежнему жили в блиндаже, а дедова просторная хата превратилась во временный госпиталь (лазарет, по словам бабушки); случилось же нечто страшное: наши передовые части где-то с ходу напоролись на сильный немецкий укрепрайон - то ли под нашим районным городком, то ли под самым Витебском. И вот стали привозить на грузовиках, крытых брезентом, погибших пехотинцев в белых, окровавленных маскхалатах, наверняка это были те самые бойцы-лыжники, которые первыми ворвались в Телешове.
   Сени дедовой хаты скоро были завалены трупами в несколько рядов, дотом их стали складывать во дворе. Где их хоронили - не знаю. Зато помню, что уже весной, когда стало тепло, я увидел на краю нашей деревни братскую могилу: деревянная пирамидка, окрашенная в красноватый цвет, и наверху пирамвдки звезда из блескучей жести, скорее всего латунной, от гильзы снаряда.
   Кстати сказать, и до сего дня в Сечёнке, в той самой, где когда-то гитлеровцы заживо сожгли в хате несколько деревенских жителей, стоит памятник-обелиск тем мучительно погибшим людям.
   Хотя бабушка грозилась наказывать нас, если мы без спроса будем высовываться на улицу, но как усидишь, когда на улице столько нового, интересного, пусть немножко и страшноватого. Однажды вылез я украдкой из нашего подземелья и уж в сумерках увидел, как по улице с гулом и грохотом двигалась колонна странных машин: какие-то лесенки или рамы, укрытые полотном (брезентом) и высоко задранные над кабинами, покачивались на ухабах, обдавали бензиновой вонью к с ревом разворачивались на дорогу в сторону Вышедок.
   Чуть позднее /уже ночью/ многие в деревне слышали отдаленный мощный грохот /канонаду/, а на другой день все говорили, мол, это наши "катюши" громили тот самый укрепрайон фашистов. Так вот какие "странные" машины двигались тогда по нашему Телешову - знаменитые "катюши"!
   День и ночь шли по всем дорогам и по Вышедскому большаку наши передовые части танкетки (бронетранспортёры), грузовики и трактора с прицепленными пушками, и бесконечные колонны солдат. Вскоре по тыловые части, и на постой в дедовой хате остановились красноармейцы-тыловики, как их все называли. Они нам давали буханки "солдатского хлеба", черствого, чуточку припахивающего особенными армейскими запахами: бензина, металла, смазки> табака. Эти усатые и безусые дядьки всегда потчевали нас гречневой кашей или гороховым супом, давали нам кусочки колотого сахара с темными крапинками всяких прилипших к нему соринок от долгого хранения в вещмешках> иногда угощали печеньем. Ох, каким же райским кушаньем казались нам все гостинцы этих добрых дядек!
   Особенно запомнился мне один поздний осенний вечер; на улице дул свирепый холодный ветер, ставни натопленной хаты хлопали и постукивали с каким-то назойливым подвизгом. Почему я не спал - не знаю, зато как интересно было разглядывать загорелые лица бойцов, куривших цигарки-самокрутки и с усмешками рассказывавших всякую бывальщину. Кто-то мне дал черный сухарик, который я грыз с большим удовольствием. Дело было после ужина, потому что на длинном дощатом и на "берёзовом" (немецком) столах стояли пустые котелки с ложками, жестяные кружки (алюминиевые), огромный закопченный чайник и горели свечки-ллошки. Это были трофейные плошки, они мне хорошо запомнились потому, что при немцах у нас появились эти свечки вместо привычного фонаря или лампы-керосинки с закопчённым стеклом. Красноармейцы сидели в расстёгнутых гимнастерках без ремней в брюках-галифе, одни - в носках, другие - босиком, и вдоль стены стояли ихние сапоги и ботинки. Почему в такой: поздний чес я не спал - не знаю, но для меня всё это было так необычно: мирная беседа бойцов, почти полураздетых, сытых, с цигарками зубах, тусклый блеск их загорелых, обветренных лиц, загрубелых рук, душноватый запах подсыхающих портянок и пропотевших гимнастёрок. И главное: эти добрые дядьки не прогоняли меня, даже угостили сухариком. Тут-то я впервые и услышал это незнакомое слово - Берлин, мол, как только наши возьмут Берлин, так сразу и война закончится.
   Потом я на раз слышал и от взрослых это непривычно звучащее слово - Берлин. Упоминалось часто и другое "Гитлер", но об этом людоеде Гитлере я уже слышал и раньше, я знал, что это какой-то страшный, самый наиглавнейший фриц.
   До всей вероятности, в эту пору мне было лет шесть. А это уже возраст, когда малышу скоро предстоит пойти в школу, в первый класс. И вот у нас откуда-то появилась (видимо, сестрёнки принесли) старая, истрёпанная хрестоматия по русской литературе, не азбука, не "Родная речь", а хрестоматия! Читать я не умел, не знал букв, но с каким упоением рассматривал я всякие рисунки в этой толстой ветхой книге! Очень скоро я научусь читать, да ещё как - стану первым чтецом в классе, Так в мою жизнь с младых ногтей, как, навсегда вошла великая русская литература. И не только русская, но и белорусская литература, (або мова), которую я тоже полюбил всеми силами своей души, если тут можно употребить классическое выражение.
   Дальнейшая моя жизнь обретает какой-то новый виток, и все события я уже помню с большей последовательностью, моя память уже меньше дает сбоев и провалов, как то было в моём раннем младенчестве.
   
   Окончание в следующем номерее
Используются технологии uCoz